В.Г.Черкасов - Георгиевский. Книга “Генерал П.Н.Врангель”. Документальное жизнеописание. Часть первая. Глава 2.
Послано: Admin 19 Мар, 2007 г. - 13:11
Белое Дело
|
С середины 1850-х годов барон Е. Е. фон Врангель –– предводитель дворянства Ямбургского уезда. «Колокол» Герцена называл его «крепостником», показавшим «усердие к службе страшным неистовством и побоями». А бывшие крепостные Егора Ермолаевича называли барина «возлюбленным благодетелем» и описывали в газете «Санкт-Петербургские ведомости» так:
«Редкая из наших изб не построена им не только из его материала, но и на его деньги. Постоянно доставляемые нам щедрые заработки, для которых мы ежегодно вполне освобождались от исполнения барщины в зимнее время, при крепостном состоянии, а вместе с тем постоянное наблюдение за тщательным ведением наших собственных хозяйств, послужили основой настоящему нашему благосостоянию… В трудные годы каждый нуждавшийся обращался к нему с просьбой о денежном пособии на покупку скота и семян с полной уверенностью что ему в таковом не будет отказано, если только просьба эта вызывалась действительною нуждою».
Когда у земства не хватило денег на местное шоссе, действительный статский советник, почетный мировой судья Е. Е. Врангель вложил свои деньги в постройку новой дороги. Много разносторонних забот было у него, как здешнего дворянского предводителя и потому что издавна славились, а значит, требовали внимания, поддержки производства ямбургские стекольщики.
В «Указателе Фабрикъ и Заводовъ Европейской России и Царства Польскаго», изданного в Санкт-Петербурге в 1887 г., сообщается, что в Ямбургском уезде Петербургской губерни стекольное производство располагается на заводах в деревне Порхово и на мызе Сержине в Горской волости, на мызе Великино у реки Городенка Котельской волости, в деревне Колосково у реки Колосковки, а так же на мызе Мунково.
Ямбургские стекольные заводы, как мы можем узнать из данного Указателя и приложенных к нему описей, состояли из трех отделений: в одном готовилось литое зеркальное стекло, во втором производилось методом выдувания зеркальное и оконное стекло, в третьем вырабатывалась хрустальная посуда. Они являлись целым «стекольным комбинатом». Цех литого зеркального стекла представлял собой каменную гутту («палату каменную»), в которой находилась стекловаренная печь на четыре горшка, четыре отжигательных печи и одна печь для обжига горшков. Отливка зеркального стекла производилась с прокаткой валом на медной доске, имеющей вес «по подписи сто семьдесят пудов семь фунтов».
Среди инструментов, применявшихся во время литья зеркального стекла, был «ворот со всем инструментом, которым горшки подымают», «один блок железной, на котором зеркальные стекла размахивают», приспособления для вращения прокатного валка и другие.
Отделение, в котором вырабатывалось выдувное зеркальное и оконное стекло, находилось также в каменном помещении. В нем были установлены стекловаренные печи на три горшка, печи для обжига горшков и печи для отжига оконного стекла –– «оконишных кругов». В пристройке к гутте находились три каленицы для отжига выдувных зеркальных стекол.
Хрустальная посуда производилась в деревянном амбаре, крытом тесом. Стекловаренная печь для варки хрустального стекла была на пять горшков. К амбару делались две пристройки: в одной находилась каленица для отжига хрусталя, в другой «материю составляли». Белый песок хранился в каменной каморке, пристроенной к чулану.
На заводах было много других производственных построек, в которых делали горшки для варки стекла, белый кирпич для печей, мололи материалы и белую глину, обжигали «материю» –– «фритту», хранили песок. В одном из амбаров располагалось шлифовальное отделение, в котором «точили» зеркальные стекла.
Ассортимент изделий посудного цеха самого старого в Ямбургском уезде Жабинского стеклянного завода, основанного в Петровские времена до 1717 г. в деревне Жабино, был очень большой. Так, например, еще в 1722 году завод выпускал: рюмки пивные с крышками и без крышек, рюмки винные и водочные разных размеров, стаканы пивные, водочные, разные бутылки, лампады, солонки, огуречные чаши, карманные «фляши» (фляги), чернильницы и т. д. Изготовлялись также методом отливки в медной форме фонарные стекла и пуговицы, для которых имелись специальные инструменты.
Огнеупорный печной припас на Жабинском заводе производили из белой гжельской глины. Из белой же глины делались и стекловаренные горшки. В 12-м листе заводской описи, например, указано, что в гончарной хранилось необожженных горшков: для оконного стекла 36, для литого зеркального стекла 12 и для посудного стекла 24.
+ + +
Нам следует особенно внимательно присмотреться именно к Егору Ермолаевичу, деду П. Н. Врангеля, потому что по нраву, складу личности, офицерской храбрости, хозяйской толковости, верноподданническим монархическим чувствам наш герой –– истинный наследник дедушки, а не своего либерала-отца. Тут была яркая иллюстрация тургеневских «Отцов и детей» с неприятным душком для родовитых семейств, где безоговорочно уважают фамильное: Егора Ермолаевича поносил Герцен, которого сын Е. Е. Врангеля Николай обожал.
Вот как аттестовал своего отца и его эпоху барон Николай Егорович в своих мемуарах:
«Выбранный в Предводители дворянства Ямбургского уезда, двадцать с чем-то лет оставался на этом посту, распоряжаясь и властвуя в уезде чуть ли не самодержавно.
Обремененный делами, вечно в разъездах, он семейству мало уделял внимания, редко бывал дома. Властный, самолюбивый, вспыльчивый, невоздержанный в проявлениях своих чувств, он, хотя был добр и отзывчив, побуждал всех относиться к нему с опаскою, и его больше ценили и уважали, нежели любили...
Прирожденные качества развиваются в зависимости от окружающей атмосферы и в итоге, за редкими исключениями, человек лишь отпечаток своего времени. Все мертвящий дух Николаевской эры, руководящим лейтмотивом коей было насилие над чужой душой, наложил на отца свой отпечаток… Великодушного, доброй души человека превратил в домашнего тирана… Своим великодушием отец гордился, но доброту принимал за слабость и, боясь ее обнаружить, тщательно скрывал под маской напускной суровости… С нами, как, впрочем, и со всеми, которых он считал себе не равными: чиновниками, мелкими дворянами и крепостными, –– он обращался одинаково –– безапелляционно, повелительно, спокойно, когда бывал в хорошем расположении духа, и резко неприятно, когда встал с левой ноги…
Под таким владычеством жить было нелегко, а, между тем, он желал добра, хотел видеть людей счастливыми и что мог, конечно, в пределах не нашего, а современного понимания, для этого делал. Для своей семьи он ничего не жалел, чужим щедро помогал, притесняемых властями защищал, пристраивал вдов и сирот, и, когда это не удавалось, содержал на собственный счет. Крестьяне его жили богато, процветали, а дворовые были хорошо одеты, хорошо обуты и сыто накормлены… Но попечения его о счастье рода людского имели объектом только физического человека. Как и большинство его современников, он смотрел на людей исключительно как на существа только телесные…
Как предводитель дворянства, отец оставил после себя добрую память не только среди дворян, но и во всех слоях населения. «И на пинки, и на добрые дела был тароват покойник, –– говорили о нем, –– за ним жилось как у Бога за пазухой».
О крепостном праве люди, не знавшие его, судят совершенно превратно, делая выводы не по совокупности, а из крайних явлений, дошедших до них и именно оттого дошедших, что они были необыденны. Злоупотребления, тиранства, все это, конечно, было, но крепостное право было ужасно не столько по своим эпизодическим явлениям, как по самому своему существу. И в то время не только крепостные, но и вся Россия была в крепости…
Крепостной режим развратил русское общество –– и крестьянина, и помещика, –– приучив их преклоняться лишь пред грубой силой, презирая право и законность. И грубая сила стала краеугольным камнем всего русского строя. Строй этот держался лишь грубым насилием… Палка стала при Николае Павловиче главным орудием русской культуры…»
Уф, впечатление такое, будто читаешь не представителя одной из лучших российских дворянских фамилий, а затрапезный «агитпроп» из тысяч тонн марксистско-ленинской макулатуры, сыпавшейся на головы советских людей. И эдак Николай Егорович отзывается о середине XIX века, когда расцвело творчество великого русского писателя Ф. М. Достоевского, московских славянофилов, таких мыслителей, как С. Т. Аксаков, А. С. Хомяков, И. В. Киреевский. А блестящие поэты Е. А. Баратынский, Н. М. Языков, В. А. Жуковский, которые тогда только что ушли, уходили из жизни, выплеснув все свое зрелое творчество? Именно в те якобы «все мертвящего духа» времена был прекрасный прорыв в российском богословском образовании, духовной утонченности на самом высоком уровне: митрополит Филарет (Дроздов), святитель Феофан Затворник, святитель Игнатий (Брянчанинов), «всероссийский батюшка» святой Иоанн Кронштадтский.
О том, что барон Николай Егорович выглядел белой вороной в вековых вереницах Врангелей сообщает и его внук Алексей Петрович в «Доверии воспоминаний»:
«Читателей, верящих в наследственность, не удивят воинские доблести представителей рода Врангелей, проявлявшиеся в каждом поколении. Читатели, которые в это не верят, по-своему тоже правы: отца Петра Врангеля можно было назвать кем угодно, но только не солдатом: сибарит, повеса, знаток и любитель искусств –– он являл собою полную противоположность своим предкам».
+ + +
Как же сие «время…насилия духа и отрицания души, время розог… дикого произвола, беззакония», что еще указано в этих воспоминаниях, влияло на мемуариста –– тогда маленького Колю Врангеля, будущего папу нашего барона?
Мать его, родственница Ганнибала и Пушкина, Дарья Александровна, «женщина редкой красоты», «ангел доброты и кротости», умерла, когда мальчику было четыре года. Зато летом в ямбургском имении Терпилицы, зимой в Петербурге его окружала большая, многообразная семья и ее окружение: четверо братьев, трое сестер, няня, две гувернантки, француженка и немка, немец-гувернер. Мемуаристом Николай Егорович также красочно сообщал:
«Жили у нас еще две тетки, старые девы, сестры отца. Одна тетя Ида, которую за глаза все звали «тетей не Идой, а Ехидой», была препоганая, злющая старуха, напоминающая высохшее чучело жирафы… Другая –– тетя Женя и летом, и зимой жила у нас в деревне; она когда-то, еще при супруге Императора Павла –– Марии Федоровне воспитывалась в Смольном Монастыре и малолетней институткой осталась на всю жизнь. На мужчин, дабы ее не сочли «за кокетку», боялась взглянуть, на вопросы отвечала, краснея и опуская глаза, как подобает «девице»… Нас всех, в том числе брата Сашу дипломата и Мишу конногвардейца, называла «машерочками» и взяться за какое-нибудь дело считала ниже своего дворянского достоинства.
–– Тетушка, который час? –– нарочно то и дело спрашивали мы.
–– Я, ма шер, слава Богу, этому еще не научилась. На то есть горничные, –– следовал ее неизменный ответ.
И хотя часы стоят тут же рядом, и мы сами могли бы удовлетворить свое желание, кличет свою Машу –– посмотри и доложи молодым господам, который теперь час.
Но в этой придурковатой, смешной старушке жила геройская античная душа. Когда ей было уже 60 лет и оказалось нужным сделать операцию весьма мучительную, она от хлороформа по принципу отказалась.
–– Когда женщине моего рода и племени предстоит опасное, она не должна бояться ни боли, ни смерти, а глядеть им прямо в глаза…
Главой дома по законодательной части считалась восемнадцатилетняя старшая сестра Вера, официально заменявшая мать, а по части распорядительной –– дородный, бритый, осанистый министр-дворецкий из наших крепостных, которого отец звал «Петровым», а остальные –– Филиппом Петровичем, хотя «ич» было привилегией одних господ дворян, а прочих людей величали на «ов».
Поместье Врангелей имело отличный парк и фруктовый сад, на фоне которых хозяйка Дарья Александровна прощалась с домашними, отъезжая за границу умереть от болезни. И вот какова эта сцена в условиях «развратного крепостнического режима»:
«Карета останавливается, мы к ней подбегаем и нас, двух маленьких –– сестру Дашу и меня –– на руках подносят матери; она плачет, нас целует и еще целует, потом обнимает няню, которая тоже плачет. «Береги…» –– но продолжать не может и припадает губами к руке старой крепостной».
Вот как по этому завету ведет себя нянюшка с хозяином дома, семьи «повелителем, Юпитером-Громовержцем, которого боялись», что еще указывает о своем отце Николай Егорович. Когда его брат, конногвардеец Михаил для развлечения «исподтишка от няни… «накатил» шампанским, да чуть ли не допьяна» Колю и Дашу, Егор Ермолаевич решил детей высечь:
«–– Няня, принеси розог.
–– Так я их и дам, –– сердито сказала наша няня. –– Вы бы лучше высекли свое сокровище –– Мишеньку.
–– Что? –– грозно крикнул отец. –– Да ты, старая, с ума, что ли, сошла!
Но няня ничуть не смутилась:
–– Мишенька один виноват.
–– Молчать, неси розги.
Но няня не двигалась.
–– Не слышала?
–– Пальцем тронуть не дам, –– спокойно сказала няня. –– Мне их поручила покойная, я за них ответственна перед Богом.
–– Ну, ну, –– сказал отец и ласково потрепал няню по плечу. –– Ну, веди своих пьянчуг гулять».
О старшем брате Николая Егоровича (но среднем после самого старшего Александра, друга Достоевского) –– тогда офицере Конного полка бароне Михаиле Егоровиче фон Врангеле стоит сказать подробнее. Это связано с тем, что он, в отличие от этого своего младшего брата, унаследовал монархический идейный склад и крутой «врангелевский» характер их отца Егора Ермолаевича, какой его выделял среди всех своих детей: Александра, Веры, Георгия, Анастасии, Николая, Доротеи. Вполне понятно, отчего впоследствии М. Е. Врангель станет генерал-губернатором, а в 1918 г. сыновей его Михаила и Георгия красные убьют. Причем, Георгий Михайлович (дед Н. Л. Врангель-Бецкой и С. Л. фон Врангеля, о московской встрече с которыми автора рассказано в Прологе этой книги) будет застрелен на глазах его матери, жены и малолетних детей со всевозможными надругательствами в его родовом имении Торосово Петергофского уезда Петербургской губернии.
О дяде нашего барона П. Н. Врангеля –– Михаиле Егоровиче пишет в своих мемуарах Николай Егорович следующее:
«Главным нашим мучителем, но вместе с тем и любимцем, был брат Миша –– идол не только семьи, но всех, особенно женщин… Он был красив, даже красавец, остроумен, славился ездой и особенно очаровывал своей игрой на фортепьяно. «Играет, как молодой Бог», –– говорил о нем Рубинштейн. Отец в нем души не чаял, им гордился, и ему все было позволено. Этому всеобщему кумиру казалось, что вся вселенная была создана исключительно для его забавы, а потому, когда он приезжал, не находя больших жома, заходил в детскую. За неимением лучшего забавляются же взрослые собачками и обезьянками, а он детей любил, находя их, вероятно, куда потешнее этих зверей.
–– Здорово, молодцы-клопы!
–– Мишенька! Мишенька пришел, –– в восторге кричали мы и бросались его тормошить.
–– Явился красавчик! –– качая головой, говорила няня. –– Ты бы хоть Бога побоялся, срамник. Опять доведешь детей до слез.
–– Да что ты, няня! Я только посмотреть на зверьков.
–– Знаю тебя, голубчика! Не впервые, слава Богу, вижу.
И начиналась потеха. Миша нас обучал фронту, учил французским куплетам, за которые потом нас наказывали, давил нам нос, подбрасывал до потолка, крутил за ноги и дразнил… И чем более мы выходили из себя, тем громче хохотал… Забава, начавшаяся весельем, обыкновенно кончалась слезами, и тогда Миша называл нас «ревами и плаксами» и уходил играть на рояли или садился в сани и на своем лихом рысаке ехал искать новых развлечений».
|
|
| |
|