В.И.Лихоносов “Внуку генерала Корнилова”, эссе, часть 2
Послано: Admin 29 Авг, 2007 г. - 00:52
Белое Дело
|
7
- Вы редко у нас бываете. Все по Шкуропатским, Рашпилям ходите. Дворян любите, а мы простые. Я вас своим вином угощаю. Пробуйте.
- О Господи! - Я приспустил стакан к клеенке. - Если бы жили Шкуропатские, Рашпили, если бы не сломалась Россия, может и я бы не романы писал, а сидел в барской сторожке и был бы счастливее. Мы ходили к хате Корнилова. Дайте-ка мне молитвослов.
Фаина Андреевна, жена Федора, зная мою игривость, всегда любезничала со мной так, словно я немножко провинился. На самом деле она мне прощала все: глупости, политическое занудство, легкомыслие моей болтовни с ее мужем и то, что я ее не приглашаю в гости. Сам же любил к ним заглянуть в какое-нибудь дождливое зимнее воскресенье. Хорошо бывать там, где тебя понимают.
- Дайте, Фаечка, молитвенник. Пожалуйста.
- Господи, помилуй всех, без молитвенного погребения схороненных.. - Федор держал в руках книжечку. Передал мне.
- Господи, прости проливших невинную кровь, осыпавших скорбями наш жизненный путь...
Я медленно протянул смуглой Фаине Андреевне молитвослов. Она, кажется, знала, что я сейчас скажу. Я люблю сочувствие женщин.
- А Шкуропатские, Рашпили... Никого нет. Мне надо бы году этак в шестьдесят пятом объехать всю Америку, со всеми ими поговорить.
- С русскими?
- Ну конечно. Тогда бы я написал свою лучшую книгу. Но кто меня бы пустил! Бред. Князя Касаткина-Ростовского читали?
- Не изволила читать по отсталости своей.
- "Есть скромный памятник на берегу Кубани, он деревянною оградой обнесен."
- Провозитесь с историей, жизнь проскочит, что будете вспоминать?
- Буду, Фаечка, вспоминать, как пришел однажды в гости, мне поднесли стакан с чаем. На серебряном подстаканнике гравировка: "Помни 1 ноября. 1919 год. Пей на здоровье. Маня."
- Вы, конечно, поцеловали это имя.
- Много раз. Оттого чай и остался в стакане. Буду вспоминать, что жил долго, еще Фаины Андреевны на свете не было. А потом пришел к ней, у нее вино хорошее, она видит, как я надорвался на гражданской войне, но жалеет. Что-то понимает. Терпит. Был у нее муж Федор, с которым я сейчас выпью и начну его лаять. За что? Бог дал ему талант, но он им нисколечко не дорожил. Читает! Все правильно, по-русски, чувствует, над страницами плачет, витязями восторгается, детей Отечества с лакированными врагами не путает, но русским не помогает, не пишет. И буду я (если еще поживу) рассказывать, Фаечка, как казак из станицы Ивановской: "В 1915 году передавал брату вино на турецкий фронт, а Фоменко и Фvрса (три креста у него) не довезли, выпили. Через шестьдесят лет встретились с Фурсой. "Ты помнишь, я с тобой и Фоменко передавал брату вино на турецкий фронт?" - "Та не с Фоменко." -"Та с Фоменко." - "Что-то не помню. Не с Фоменко." - "А я говорю тебе, с Фоменко!" Вот. Ваше рубиновое вино я тоже бы не довез до турецкого фронта, хотя ехал бы без Фоменко и Фурсы.
- Это мое произведение, - сказал Федор.
- Конечно, друзья мои хорошие, - стал я уже разыгрываться всласть, - мне не придется писать так: "На обратном пути из Ореанды заехал я к почтенной старушке графине Тизенгаузен и к графине Сумароковой-Эльстон." Но зато недавно я встретил в Сан-Франциско Тизенгаузена, поговорил с ним, он приезжал из Лос-Анджелеса. "А в Кореизе, - говорю ему, - было имение Тизенгаузенов." - "И было бы до судного дня, - он мне, - если бы взяли белые Екатеринодар в марте 1918 года." У кого это еще болит сейчас?
- Но сколько можно?
- Фаечка. Я понял вас. Отвечаю: сколько веков буду жить, столько буду плакать. И ждать.
- Много веков уйдет.
- Потерпим. "Долго нам быти без славы." Я еще доживу до того дня, когда у этой хаты выстроятся казаки, гвардейцы, выйдет в порфире Государь и под портретами добровольцев грянут родные речи.
- Да! - резко подхватил меня Федор. - Жириновского к хате не подпустим.
- Стыдно в вашем возрасте быть детьми, - сказала Фаина Андреевна.
- Жириновского не допустим, - повторил Федор. - Я был на его пресс-конференции. Передал ему записку. Четыре вопроса. Четвертый вопрос такой: "Почему вы не посетили домик на окраине города, где был убит наш национальный герой Лавр Георгиевич Корнилов?" Не ответил. А потом на площади выступал. Николая II назвал кровавым. Там я увидел знакомую, рассказываю ей: так и так, Жириновскому записку послал, четыре вопроса. А какой-то плюгавенький слушал, где-нибудь ленинским уголком заведовал до августа 91-го, кормился из партийного буфета, вызверился на меня: "Какой это дурак считает, что Корнилов национальный герой?"
- Болван! - крикнул я. - Фаечка, немедленно вина. Проиграли болваны все и ничего не поняли. Проиграли великую империю, отдали в служанки Америке Россию, напустили шпионов со всего света и не поняли, отчего это произошло. С кем жить, Фаечка?
- Выпейте, - голоском сестры пожалела она меня и подняла рюмку.
- Ну нету, нету, дорогой, ваших Шкуропатских, Рашпилей. - Ха! Ни-че-го не поняли, и это русские люди? "Есть люди, - говорил мой дружок в Москве, знаете его, - полулюди, недолюди, нелюди."
- Заведовал... - Федор едва передразнил кого-то, - заведовал книжным уголком под плакатиком Горького: "Всем хорошим во мне я обязан книгам."
- Горький для них святой. Фаина Андреевна, слышишь? Брось ты эти котлеты, иди сюда. В шестидесятые годы этот же мой дружок в Москве переделал высказывание товарища Горького. Добавил одно слово: "Всем хорошим во мне я обязан белогвардейской книге."
- Советская власть вернется, вас расстреляют.
- Мы империю не разваливали, - сказал Федор.
- Мы "лучшими немцами года не были", с масонами не познались, маршала Жукова грязью не забрасывали. Мы любили Рашпиля и Шкуропатского. Они погибли под Екатеринодаром накануне гибели Корнилова. Они меня слышат, Фаечка!
- Кто вас слышит, дорогой?
- Рашпиль, Шкуропатский. А вино крепкое.
- Они в небесах с ангелами общаются.
- Может быть. Они заслужили. Но они меня слышат. Они ищут нас на земле, души их как волны. К нашим душам торкаются. Я верю в это. "Женечка Шкуропатский..." - вздыхала старушка. - Есть сожаления, похожие на поэму. Я с вашего разрешения еще выпью рюмочку.
- Не грустите.
- Хмельная печаль переходит в какое-то странное наслаждение, замечали? Особенно хорошо оттого, что ты живешь мгновением, которое другому ни к чему. Что, Фаечка?
- Неужели вы даже после романа еще можете так расстраиваться?
- Могу. А что тут дикого - даже спустя семьдесят, восемьдесят лет расстроиться от гибели Корнилова, пожалеть высокую фигуру Врангеля, который крестится с корабля на Севастополь (перед уходом). Можно поплакать над "Несрочной весной" Бунина, над очерком Всеволода Никаноровича Иванова "За зеленой лампой" (не того Всеволода Иванова, что стрелял во МХАТе со своего "Бронепоезда 14-69", а харбинского, умершего в Хабаровске в 1971-м году.). Советую вам почитать главу из воспоминаний Великого князя Александра Михайловича (в Петербурге). Ну как при этом русский человек может не вздрогнуть? И "сердцем ликующим" творить молитву "всем от века умершим". О Боже мой, как все изменилось! Конец XIX и ХХ – небо и земля. Жалею, я не захватил с собой журнал (такой самодеятельный) - "Вестник первопоходника". Выпускали в Калифорнии после войны. Прочитал бы "Печальный апофеоз" - о том самом Рашпиле, которого ты, Фаечка, не сподобилась знать. Бывают мгновения - гляжу на кого-нибудь или разговариваю и думаю: "Чувствовал он хоть раз, как плохо без Царской империи? Нет." И он мне чужой.
- Никто не виноват.
- Конечно. И все же. Оч-чень одиноко бывает, Фаечка. 0! Федор поставил Вавича.
Я с умилением запел (и немножко по-пьяному) вместе с Вавичем:
Время изменится, горе развеется,
Сердце усталое счастье узнает вновь.
- Эх, никого мне так не жалко, как Рашпиля и Шкуропатского. Дай мне, Господи, найти про них что-нибудь звенящее, я напишу. И может, узнаю, куда делись сестрички Шкуропатского, искавшие его в общей могиле, и были ли у них детки. В Европе, в Америке? Есть в России человек, который часто ходит в Екатеринодаре под окнами их дома.
- Казаки вот наши, они так не плачут по Шкуропатскому, как вы. - Фаина Андреевна как будто не мне, а казакам говорила. - Вот Россия! Прошло семьдесят пять лет, уже вечером в троллейбус не просунешься, "извините" никто не скажет, Брежнева забыли, а в это время будут с одного конца города в другой идти двое и жалеть о Шкуропатском и Рашпиле. Я понимаю вас, господа, но нам-то с сумками когда думать?
- Когда прочитаете то, что я об этом напишу. И налейте еще, я выйду на балкон и буду кричать в пустоту.
Давно потух закат, уходить мне не хотелось, все книги на полках казались мне интереснее тех, что были у меня (хотя и у меня много было подобных), рука тянулась листать их, смаковать страницы, переговариваться, потом опять послушать Вавича, поднять рюмочку под какое-нибудь словцо Федора, уже зардевшегося нескрываемой ласковостью, прелестью того согласия, которое даруется милостью Божьей, сиротством любви к пропавшему имени или событию. Что ни говори, а во всем городе одни мы поминали в тот день Лавра Георгиевича.
Мы вышли на балкон. Из темноты, откуда они когда-то шли к елизаветинскому берегу, молчанием отвечала степь на все наши мысли и слова. И толкнув рукой створку высокого окна, глядя на запад, я закричал:
- Милые белогвардейцы, ну что вы там сидите в Америке, в Европе? Приезжайте, взгляните, как поворачивает Кубань, постойте на Бурсаковских скачках! Или вас уже навсегда накрыли эти поганые небоскребы с масонским стилем? Как сиротлива хата! А вы нам пишете про каких-то коммунистов, про новый строй, свободу (где она?). Каких-то перекрашенных мокриц подкармливаете и думаете, что они белые? Да вы подойдите к хате, и вам станет ясно, что ничегошеньки в России не изменилось к лучшему, и никаких святых воспоминаний мы не коснулись.
- Да, да! - подхватил Федор и положил руку на мое плечо. - Не коснулись святой Руси из-за негодяев. Пусть уезжают твари и сидят в Бильдельбергском клубе с масонами. Русские опять все проиграли.
- Проходимцы за ваши доллары будут креститься, целовать портрет Государя, тонко лгать, хаять патриотов и посылать вам в журналы "записи из морга". Приезжайте. Не едут. Чувствуют, что России не вернуть?
- И там в Америке русские проиграли Россию, - сказал Федор. - Ждали, ждали. Что они теперь без отцов?
- Фоки Савельевича Гетало среди них уже нет!
8
"Россия Пушкина, Тургенева, Толстого, Достоевского, неужели она пропала бесследно раз-навсегда, и та, другая, изображенная в картинах Васнецова, Нестерова святая Русь, и она погибла и не возродится вновь?” (1 января, 1919 год. Екатеринодар)
9
И шел я домой уже в двенадцатом часу ночи. Федор проводил меня до поворота трамвайной линии. Так всегда было. Всегда. В темноте мы не могли кончить разговор, пропускали трамваи, отходили в сторону, чтобы нас не слышали. Какая-то сухонькая женщина торговала семечками. В полночь! Широкая улица пролегала к Сенному рынку. Здесь как будто кто-то шептал с небес обиду на то, что забыты корниловцы. Отсюда они рвались в город.
- Молодежь едет весе-елая... - сказал Федор.
- Сейчас приду, полистаю журнал "Часовой". Сяду на кухне. "Часовой" (шестьдесят два номера) подарил ине Бутков, сын дроздовца. В Вашингтоне, из библиотеки церкви Иоанна Предтечи. Мы там выступали. Было желание закрыться там месяца на два, никуда не выходить, только чтоб хлеб с супчиком приносили, и перерыть все полки, пожить в этом царстве, обметая (говорили в старину) с тайны и душу несчастных, и трапезу их, и обнося (сохраняя) все в памяти своей. Такого родства в ощущении давнего горя в самой России нет. И вот открою номер "Часового" - знаешь! душа моя плачет: сколько сил жертвенной любви отдали изгнанники памяти о России, как старались они в кожу книг оболочить имена, следы подвигов, слова восклицаний и печали, строки о "незабытых могилах". Для нас. Корниловцы, марковцы, дроздовцы, галлиполийцы - сенная труха там, где они когда-то сражались. Оплакать некому. Там же, в библиотеке, выпала страница, - о, Бунин: "дорогие мои, любимые, Вы, которые, по слову летописца, бестрепетно "дали Богу души свои", Вы, крестными путями и подвигами своими спасшие честь России и веру в нее, - земной поклон Вам!" Чья душа услышит все это с поклоном у нас в России? Демократы - те же большевики. И опять надо прорываться от хаты к Сенному рынку.
- Позавчера покупаю газету, еду в трамвае - ужас: какая-то женщина предгорья ("из простого люда", - пишет) пряио истерикой исходит. В чем дело? Династия Романовых ее возмущает. Зачем они нам нужны? Это мы строили фабрики, заводы, театры, а не они, и по ним никто не страдает. "Как живуча эта нечисть! - кричит прямо. - В революцию бежали, как крысы с корабля, вплавь догоняли корабли - все эти дворяне, генералы и всякие шакалы. Зачем нам эти проклятые дворяне?" Оказывается, мы все живем в двадцатые, тридцатые годы.
- Вот потому в романе моем "Наш маленький Париж" ищут название улиц, и ничего больше. Некому искать! Некому останавливаться у дома Шкуропатского. Хватит, поехал я. Фаечке спасибо, спокойной ночи.
Но и в трамвае посылал я Федору, пошагавшему домой вдоль забора (с собаками во дворе) то, что не успел сказать во время вечерней тризны за столом:
- В 66-м году в том же "Часовом" писал Сергей Бехтеев: "Дождусь ли я желанного мгновения, когда пройдя чистилище скорбей, мы встретим светлый день Христова Воскресенья под радостный трезвон ликующих церквей?"
- С кем встречать? - отвечал Федор мне и Бехтееву, зарытому где-нибудь под Парижем. - С дикторами телевидения? с этими скотами хит-парадов? с артистами кино?
От Сенного рынка я пошел к улице Красной. Ночью город обретает черты местной вечности. Под сенью померкшего неба торжествуют не люди, а окна, крылечки, чугунные ступеньки, узко проложенные ряды улиц, деревья, дворы. Да был ли здесь кто-то до нас? Спокойно, без радости и печали, усыновляет он своих детей и в срок отпускает куда-то в пространство. Его топчут, ломают, в его нутре греются, любят, затевают добро и коварство, и он всех величаво, таинственно терпит. Но, быть может, он, этот бессонный домовой, кого-то помнит особо и передает чьей-то поздней душе. Кто в мире рассыпался в пепел давно, того никому не жалко. И все же скорбные тени их просят: “Не положите нас, бедных, в забвенье.”
Мне все кажется, что в аптеке на углу Красной и Дмитриевской (Горького) еще слышны домовому голоса братьев Котляровых, двух гимназистов, погибших в 18-м году под Афипской; в магазине “Ткани” (с богом Гермесом наверху) в волосках паутины под потолком микронно колеблются звуки греческой речи братьев Сарантиди; на Карасунской, на Посполитакинской сплелись с воздухом голоса членов Корниловского союза, жены и детей генерала. Могли ли они думать, что домовым в скорлупе их судеб станет хоть на какой-то миг простой писатель? Уже все-все отрекут их, покроют лунным затмением навсегда, а я ночью рука об руку с ними пройдусь по улице Красной. Не они ли сами ведут меня, не их ли души с небес обрекли меня помучиться их жребием? Ночь. Прорубленная пустотой улица, 31 марта. До конца дней моих будет так: мне с ними никогда не расстаться. Так то, товарищи-большевички, точите перья, стихоплеты: я никогда не расстанусь с “рыцарями тернового венца”, мариинками и гимназистами, гласными городской думы и казаком, подарившим лошадь генералу Корнилову.
В доме моем все уже спали. Словно на кошачьих лапках ступал я на кухню; разогрел воду в чайнике, так же тихо забрал в своей комнате газеты, номер "Вестника первопоходника" и толстую тетрадь с приколотыми письмами Фоки Савельевича Гетало.
Я только что был на улице Красной. Как странно было возвращаться на тот же перекресток; 75 лет назад там шла процессия. Но разве 75 лет большой срок? Небесное мгновение. Чувство сдвигает горы. Не во времени пропасть, а в нас самих. Схожие души не тлеют в сроках.
"№10, июль 1962, Калифорния.
В своей замечательной статье "Конная атака" (ВП N 9) полковник В.В.Черешнев пишет на странице шестой:
"Командир сотни, гвардеец полковник Рашпиль, выехав на дистанцию вперед, повернулся в седле, указывая в сторону противника, скомандовал:
- Сотня, в атаку - шашки вон, рысью марш! - и сразу же поднял своего гнедого коня в свободную рысь."
После описания, как по тяжелому раскисшему грунту кубанского чернозема велась тяжелая конная атака, Черешнев вспоминает:
"Тут, собственно, и погибла наша сотня. Пал Рашпиль, многие юнкера; получил рану в грудь и наш взводный, подъесаул Чигрин; рядом со мною был ранен в руку подъесаул Помазанов.”
Прошло четыре месяца. Из Ставрополя, от полковника Шкуро, я прибыл в Екатеринодар, чтобы в его партизанский отряд набрать казаков из Кубанского запасного полка. Не знаю почему, но я шел по Красной улице на север, уже за памятником 200-летия Кубанского войска, когда увидел шедшую мне навстречу громоздкую похоронную процессию с хором трубачей и Войсковым хором певцов. Процессия шла тихим шагом, торжественно. По христианскому обычаю я остановился, снял папаху и смотрел, не зная, кого хоронят, но чувствуя, что хоронят какое-то заслуженное в Войске лицо. За гробом на катафалке вел высокого гнедого коня под седлом и под черным траурным чепраком пожилой урядник-конвоец; я спросил: кого это хоронят?
- Полковника-конвойца Рашпиля; был убит под Екатеринодаром 31 марта этого года, -- ответил кто-то.
Высокий гнедой конь спокойно шел за гробом; старик-конвоец в выцветшей синей черкеске (мне сказали) был на службе у Императора Александра III, а может, даже и Александра II. Родственник ли он Рашпилю? - не скажу, но меня глубоко тронуло это почтение старого гвардейца своему геройски погибшему молодому офицеру той же части войск, служить в которой считалось честью на Кубани и Тереке.
Гнедой же высокий конь “в летах”, на котором служил и пал в неравном бою полковник Рашпиль, шел крепко, не сознавая ни славы, ни трагедии своего боевого седока, хотя взоры многих – ох, как многих! - видели в его шествии и славу и трагедию полковника Рашпиля, которая переносилась на эту благородную лошадь. Печальный апофеоз...
Полковник Елисеев.”
Полковник Федор Елисеев! Я писал ему в Нью-Йорк двадцать лет назад. Наверное, лукава была тогда наша почта: ответа я не дождался. Елисеев умер недавно последним белым патриархом. Молодой его друг привез мне его фотографию. Вот и о Елисееве надо написать. Никогда это не кончится.
Когда же я буду вовремя засыпать? В блокноте была фотография. Я храню ее как надгробие на мгновении русской истории.
Кто-то снял добровольцев на улице Красной во время панихиды по генералу Корнилову и всем погибшим. Они стояли коленопреклоненные напротив войскового Александро-Невского храма. Был 1919 год. В скорби, молитве, с клятвой в душе застыли они на этой фотографии навсегда. Город уже вовеки не увидит на этом пешеходном клочке таких офицеров. Простонут, прогудят годы другие, на камни разберут храм советские люди, перемелется мука человеческая, а эти гордые офицеры с золотыми погонами не перестанут в суровом поклоне молиться за спасение державы Российской.
Не было ли среди них и Фоки Савельевича?
Не забывайте о России.
Умчится время непогод.
Судьба вас к ней, опять, родные,
Из чуждой дали приведет.
- Князь Касаткин-Ростовский, - сказал я тихо. - Не привела вас судьба назад.
За окном чуть выделялась башня бывшей пивоварни "Новая Бавария”.
- Что ж вы не едете к нам, Лавр Алексеевич Корнилов (Шапрон дю Ларре)?
Было уже три часа ночи. Не знаю, который час показывали стрелки в Бельгии.
+
... И снилось мне: будто все еще иду я по улице Красной, и за зеленым гастрономом, напротив доски Почета, переступают мне дорогу Шкуропатский и Рашпиль в конвойской форме.
"- Как давно мы не виделись! - сказали они: кругло и чисто сияли над костяными скулами их глаза. - Мы все знаем о вас и слышали вчера ваши речи. Извините, наши души не дают вам покоя. Наши дома еще стоят, но мы для всех в родном городе чужие”.
И показывают они мне эту самую фотографию 1919 года: "Мы сейчас стоим с вами на том же месте, - сказал Рашпиль. - И будем стоять здесь каждую ночь. Всегда.
"- А внук Лавра Георгиевича Корнилова, - пожаловался, - не едет из Бельгии..."
"Было же врагов наших зияние на нас... Оно и есть. Что ему тут делать?"
О, Боже, за что ты послал на нас такое одиночество?
12 марта 1995 года
Россия, Кубань, поселок Пересыпь на берегу Азовского моря, Таманский полуостров
(Из книги: Виктор Лихоносов. Тоска-кручина. Повести и рассказы. Краснодар, Издательский дом “Краснодарские известия”, 1996, стр. 196)
+ + +
Примечание МИТ: Внук генерала Л.Г.Корнилова Л.А.Шапрон дю Ларре, так и не посетивший место гибели своего деда, умер за границей 3 сентября 2000 года.
|
|
| |
|