МЕЧ и ТРОСТЬ

В.Черкасов-Георгиевский “ЗИМНИЕ РАМЫ”: Повесть о сталинском детстве. ОТ АВТОРА. Пролог “ПОСЛЕ ВОЙНЫ”. Часть I “ПОРТУПЕЯ”, главы 1-2.

Статьи / Литстраница
Послано Admin 31 Мар, 2008 г. - 14:44

ОТ АВТОРА

Эту повесть я написал в конце 1970-х годов. В то время у меня было опубликовано в периодике лишь несколько небольших рассказов, и я взялся за сию более крупную вещь для “разгона” руки прозаика. А так же – за “детскую” тему потому, что ничего в своей, тогда 30-летней, жизни не знал я глубже, обобщеннее, что ли. Ничто тогда пока яснее не отложилось в душе, чем горьковатое мое детство ЧСИРа (Члена Семьи “Изменника Родины”, как называли чекисты такие семьи и их глав -- “изменников-антисоветчиков”, осужденных по 58-й “фашистской” статье) в разрезе советской, сталинской эпохи.

Однако сие не мемуары, а литература. По принципам художественного произведения в вещи выстроен сюжет, хотя и “пунктирный”, в чем-то изменены характеры прототипов, развитые в образы главных героев. Несколько изменена история нашего рода, здесь – Пулиных. Например, в отличие от К.Пулина, мой отец, сначала офицер Советской армии, потом – Войска Польского, после 2-й мировой войны был заключен в ГУЛаг уже в третий раз как “повторник” на 1949-55 годы. То есть -- как фронтовик, сидевший и раньше, “нюхнувший” военной вооруженной заграничной свободы, какого сталинцам надо было снова запрятать за колючку, чтобы “не разлагал” необстрелянных совецких людей. Так поступили со многими бывшими ГУЛаговцами офицерами-фронтовиками. В повести отец главного героя Севы Кирилл Пулин -- ГУЛаговский политзэк первой “ходки” и не такой ярый враг коммунистов, каким был младший брат императорского, белого офицера мой отец, в его молодости не прекращавший “контрреволюционной деятельности”, за что репрессировался в 1932-34 и в 1936-39 годах.

Выкладываю в интернет РУКОПИСЬ “Зимних рам”, т.к. за минувшие десятилетия мне так и не удалось ее опубликовать, хотя на сегодня изданы уже девятнадцать моих книг, с переизданиями – тридцать томов, тиражом около четырехсот тысяч экземпляров. Эту вещь в 1970-х я давал читать нескольким крупным советским писателям диссидентского, так сказать, направления. Им всем она понравилась, но мастера не рискнули рекомендовать мою повесть для печати в журналы, как тогда было принято перед книжным изданием. Например, один прозаик, авторитетный в таком модном журнале, как “Юность”, одобрил “Зимние рамы” и вернул вещь мне как “не проханже” по ее остроте. Сам же довольно скоро написал и опубликовал свою повесть в таком же ключе, идейной проблематике, как моя...

После Перестройки журналы “заворачивали” эту повесть уже как “недостаточно острую”. Верно заметил редактор, уж не помню, то ли в “Дружбе народов”, то ли в “Знамени”, что повесть моя “попала меж времен”. Она была “преждевременной” в Совке и не ахти как антисоветской в Эрэфии, когда журналы, издательства выдавали на гора завалы “самиздатской”, “тамиздатской” литературы. Ну, затем мои молодые друзья-писатели “Зимние рамы” брали для печати то в один, то в другой сборник прозы разных авторов. Для этого, дабы “вогнать в размер братской могилы”, как называли такие издания, приходилось сокращать вещь в любых “диоганалях”, а сборники “лопались”-”крошились” по всяким причинам в те хаотические 1990-е годы... Мне “проталкивать” повесть надоело, так как уже “косяком” пошли в издательствах мои другие книжки, и я отложил ее рукопись в долгий ящик.

Теперь пришлось ящик выдвинуть, потому что “Зимние рамы” -- первая часть моей во многом автобиографической трилогии, из которой пока опубликована ее вторая часть – роман “Чем не шутит чёрт” (М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2000). Последнее время я работаю над завершающей книгой трилогии под названием “Меч и Трость”, которая будет, наверное, носить подзаголовок “Подпольно-церковный роман”. Надо же теперь и самое-то начало трилогии “пустить в люди”. Я поредактировал нынче рукопись, “отлежавшуюся” уж до самого сухого остатка, незначительно кое-что поправил в некоторых акцентах повести.

Сия трилогия: “Зимние рамы”, “Чем не шутит чёрт”, “Меч и Трость”, -- пишется не только по моему типичному желанию прозаика: “запечатлеться” своим родословцем. Духовная насущность эпопеи заповедана и наследием моего отца, который написал после его окончательного освобождения из ГУЛага в 1955 году о нём воспоминания “Воркута”, где отразил свою вторую “ходку” в УХТПЕЧЛАГе в 1936-39 годах, когда был и под расстрелом в палатке-бараке смертников на реке Уса. См. об этом подробнее В.Г.Черкасов-Георгиевский «МОЯ ВСТРЕЧА С А.И.СОЛЖЕНИЦЫНЫМ». Документальный рассказ «КОНВЕЙЕР “НА КИРПИЧИКИ“». [1]

Большая часть отцовских мемуаров в художественно обработанном виде вошла в этот рассказ и в часть романа “Чем не шутит чёрт” (где время действия изменено с конца 1930-х годов на середину 1940-х). А в “Зимних рамах” отдана эпистолярная, документальная дань моей бабушке, какая растила в свое время отца, а потом и меня -- по многой занятости моей мамы учительницей в школе и отца в тюрьмах да лагерях. В “Меч и Трость”, какой окажется, даст Бог, не только популярным интернет-порталом, а и хорошим романом, должны войти оставшиеся фрагменты отцовых ГУЛаговских воспоминаний.

Мы, Черкасовы, с Запорожской кровавой Сечи, с боевого и Тихого Дона, с Тульщины, где исконно лучшее в мире оружие, никогда не должны забывать то, что всегда достойно вело наш род, устоявший во многих битвах и бедах: “Пребудь таким, каков ты есть, или не будь совсем!” Этот лозунг не случайно перекликается с девизом казаков: "Мы были! Мы есть! Мы будем!"

Россия, Москва, март 2008 года, Великий пост


Семья Черкасовых (в повести – Пулиных), сфотографированная 8 февраля 1916 года. Слева направо по “Зимним рамам”: Севин дядя Петр мальчиком; бабушка Софья Афанасьевна; дядя Саня на побывке с фронта; тетя Тоня, не фигурирующая в повести, бывшая сестрой милосердия; дедушка Сергей Филлипович, он обнимает отца Севы мальчиком – Кирилла Пулина

+ + +
Пролог “ПОСЛЕ ВОЙНЫ”

Дом Севы Пулина в начале 1950-х годов был московским старожилом -- бревенчатый, двухэтажный, двускатная крыша. Он стоял у Бутырского рынка в круговерти дворов и улочек между Савеловским вокзалом и стадионом "Динамо". Люди, людики, как сказал бы Сева, жившие здесь вокруг фабрик, заводов, складов, невольно поддавались артельному и стушеванному нраву вокзала, рынка и стадиона.

Стушеванному хотя бы потому, что на вокзал Савеловский искони с недалекого Верхневолжья в плацкартных, общих вагонах, с фибровыми чемоданами, мешками, сундуками прибывали мастеровые, хлебопашцы за особыми покупками, за гостинцами, за тем, чтобы осмотреться и, может быть, осесть в оживленной и работящей столице.

Рынок -- отборными плодами, продуктами, пушистыми вениками, лубяными мочалами, лубочными игрушками явствовал горожанам полевой, лесной прародиной.

Сень огромнейшего тогда стадиона СССР -- "Динамо" витала над деревянными ущельями улиц. Когда на дне поднебесно ревущих “динамовских” трибун футболист в длинных трусах вбивал мяч в тугую сетку белоствольных ворот, рокочущее эхо его подвига реяло над шумом станков, звоном трамваев, детской разноголосицей во дворах. Мужчины, старые и молодые, на лавочках у палисадников, в путешествиях вдоль булыжных мостовых, на перекурах в заводских затишьях, в шалманах за кружкой пива уважительно вслушивались в громокипящий звук.

Они привычно носили гимнастерки, тельняшки с недавней войны, а свои боевые медали давали поиграть ребятишкам. Если бы кто-то настоятельно поведал им, что проживают они на камнях бывшей дозорной Бутырской заставы, в бывшей Бутырской cолдатской слободе, они не придали бы значения этим историческим фактам. Но по такой многовековой насущности некоторое время назад они как их деды, прадеды взялись за оружие для защиты Родины. На это безысходно призвали из черной радиотарелки на стенах комнат с обоями в цветочек коммунальных квартир.

С такой же подневольной заботностью, как когда-то на фронт, они спешили утрами к фабричным проходным, думая только о сегодняшнем и будущем дне. Зимой затемно, летом на рассвете они шагали по трем улицам, 1-ой, 2-ой, 3-ей, имени немецкого революционера Бебеля, по Полтавской, названной в честь победы Петра Великого над шведами под Полтавой, по Писцовой, где через нее лицом к лицу стояли две краснокирпичные школы, мужская и женская, словно собравшиеся неумолимо выучить навыку древних “писщиков” и писцов.

Эти люди никогда не старались думать, что за Савеловским вокзалом по дороге к центру, к Кремлю стоит Бутырская тюрьма, бессонно пропитанная нескончаемыми лавинами арестантов. О ней старались не вспоминать, хотя Бутырка, а не рынок, вокзал, стадион, зияла главной приметой этой части города. Так и о московских Таганке, Лубянской Внутрянке, Матросской Тишине, Лефортове, ленинградских Крестах, владимирском Централе, о всех раздольных тюрьмах этого времени никто до поры ни за что не думал, чтобы терпеливо жить на Русской земле, как бы ее новые начальники не называли.

+ + +
Часть I. ПОРТУПЕЯ

ГЛАВА 1
Сева проснулся рядом со спящей мамой и увидел на этажерке стопки тетрадей. Значит, мама, учительница-математичка, проверяла их допоздна, и будет спать целое утро, потому что ей на работу не к первым урокам. А у него сегодня счастье из-за ремонта в постылом детском саду – весь день дома.

Сева позвал бабушку, живущую за гардеробом. Она откликнулась:
-- Беги ко мне, Севочка.

Сева перескочил через маму, приземлился на солнечные пятна по дощатому крашеному полу, лучево пробившихся сквозь морозные узоры окна их первого этажа дома. Обогнув гардероб, ширму, прыгнул на бабушкину кровать. Бабушка достала из-под стола рядом молочно-белый фаянсовый ночной горшок, понесла погреть его сидение. Раскрыла чугунную дверцу уже разгоревшейся печки-голландки, побеленным кирпичным уступом уходящей в потолок.

В oтсветах пламени бабушкины глаза заблестели, на морщины щек легли тени, и оттого, что пятнышко родинки у заострившегося носа четко ожило, что седые волосы превратились в желтые, бабушка показалась Севе молодой как его мама. Красоту подвели только кончики губ книзу.

В бабушкиной половине со вторым окном их комнаты обитали редкие, ни у кого не виданные Севой вещи. То есть всякие всячины Севе встречались в гостях, как, например, фотоаппарат и заводной паровоз у Димки, сына дядя Петра. Но все это было недавно сделанное, что, наверное, можно смастерить снова и даже в более знатном виде. Бабушкины вещи не могли иметь повторения, потому что родились в старую старину, при царях, без которых не бывает настоящих сказок. Они получились прямо из рук людей, без помощи машин, и оттого заключали в себе секреты духа тех хитроумных людей с бородами.

Таким был буфет с вырезанными на дверках листиками и виноградинками, он красно светился не краской, а самим деревом, уже продырявленным по углам маленькими жучками. Такой была медная чернильница и даже простая вещь – щипцы для орехов. Как ножницы без колец, их железные палочки фигурно соединялись между собой в несколько кружков для различных по величине ореховых скорлупок -- грецких, наших лесных, земляных китайских, миндаля. Серебряные по цвету щипцы давно потемнели, затейливая вязь на ручках стерлась. Только представить себе, сколько они работали в праздники для детей, для ба6ушек бабушки, закопанных в землю или улетевших на небо...

Сева, четырехлетний кареглазый худенький мальчик со стрижкой с чубчиком, посидел на теплом ободе горшка , поставив босые ноги на половик, сшитый бабушкой из одеял верблюда. Потом сбегал к себе на половину и принес ковбойку, байковые штаны, лифчик с резинками для чулок, коричневые чулки в полоску. Оба знали, что в детском саду Сева одевается сам, но бабушка долго натягивала и застегивала ему одежду неповоротливыми руками.

(Продолжение на следующих стр.)

Бабушка ушла варить кашу на кyxне, куда еще выходила дверь семьи дяди Леши Ермолычева. Их взрослые, кроме мамы, готовившей еду дома, занимались интересными делами. Дядя Леша делал станком самолеты на заводе у трамвайной линии, а его старший сын недавно демобилизовался -- приехал с моря, где на корабле в войну сражался с немцами. Он привез с собой с музыкальными пуговичками баян, который вечером уносил куда-то. А иногда сидел на табуретке в кухне и, раскрыв дверь в коридор, где в потемках шла лестница на второй этаж дома, играл жильцам песни.

Этот дядя, настоящий матрос, давал поносить своему брату Витьке, ровеснику Севы и как бы его дpугy, ремень с якорем на литой пряжке. Ремень Витьке уменьшали по животу, он засовывал под него пистолет, сделанный из фанеры сапожным ножом его папой. Витька научился драить пряжку простой и шерстяной тряпочками с белой жижей “асидол” из специальной баночки так, что бляха постоянно блестела. Он гладил пальцами пряжку с выступающим прекрасным якорем и говорил иногда задумчиво:
-- Если ее залить свинцом, то как дашь...

Мама Ермолычевых заговорила с бабушкой на кухне, а в их комнате было тихо. Дядя Леша и дядя Матрос уже, наверное, ушли на работу.

Но вдруг за стеной что-то упало, покатилось и вслед завыл Витькин голос. Должно быть, другой его брат, четвероклассник Юрка, которому сегодня учиться во вторую смену, двинул Витьке за проступок по шее.

Витьке доставалось чаще по сравнению с Севой, и колотили того под горячую руку, чем попало. А все же Севе приходилось завидовать ему. Сама боль, хоть и от ремня, которым стегали Севу, быстро пройдет. Мучительно педагогическое наказание, какое мама хорошо знала, потому что работала в школе учительницей. Это когда тебя занудно ругают, а потом долго стоишь в углу. И очень подлое, когда предупредили, что отлупят, но не сразу, а через некоторое время, чтобы прочувствовал. Скоро видишь, что внутри мама уже не серчает на тебя, но будет бить, потому что обещала. Лучше бы ей это делать сразу, по человеческой простоте и злости. Но так, наверное, тяжелее.

Однажды, в гневе излупив его, мама сама заnлакала. Сева обнял и пожалел ее. Но никогда не забыть ему и того, как мама, рассердившись, поставила его в угол и сказала, что не даст купленного для Севы мороженного. Совсем успокоившись, мама села за стол и медленно, чмокая, съела это детское мороженное у Севы на глазах.

Может быть, по всем этим причинам Витька казался пацаном больше, чем Сева, хотя был ниже его ростом. Витька как бы не думал об опасностях.

Чтобы скорее во двор, Сева, не ломаясь, съел манную кашу, подметая ложкой ее быстро остывающие края. За это бабушка дала ему порцию удивительного печенья, которое сама пекла чудесно. Как кусочки желтого песка, ноздреватое по виду, оно таило вкус орехов и вишневого варенья.

+ + +
ГЛАВА 2

Koгда Сева убежал на улицу, его бабушка, Софья Aфaнacьевна, снова начала думать о письме, полученном после долгого перерыва от младшего из своих троих сыновей -- Кирилла, отца Севы, сидевшего уже год в тюрьмах и лагерях.

Во время войны она привыкла подолгу ждать писем от Кирилла с фронта. И все же тогда легче, чем теперь, было. Ничего, главное, снова живым и здоровым отозвался Кирилл. Поистине -- праведная молитва матери со дна моря достанет.

Софья Aфанасьевна, кряхтя, опустила полное тело на колени, глядя на образ Богородицы со своим сыном в почерневшем окладе на высокой полочке-божнице в углу. Плавно и широко перекрестилась.

Этой иконой благословляла ее мать на венчание. Она тоже всегда повторяла слова о материнской молитве. Жаль, материнские мольбы не посчастливили Соне ее замужество. Отчего?

Ее муж Сергей Филиппович Пулин был сыном потомственного тульского строительного мастера, происходившего из рода казака по прозвищу Пуля. Сергей Филиипович не закончил Московский университет, торопясь стать механиком и отчаянным изобретателем. Он женился на Соне, дворянке обедневшего рода, уже в летах, издерганный неудачами. В первых годах ХХ века после их свадьбы Пулин снял в доме у недавно возведенного Савеловского вокзала полуподвал. Туда по сходням ломовики спустили с повозок токарный станок, верстаки, ящики с инструментом и запчастями для ремонта пишущих машин -- теперь главной статьей дохода Сергея Филипповича. В разгороженном помещении с каменными стенами, сыреющими в непогоду, вышла мастерская, спальня, пара жилых комнат с кухней и кабинет хозяину.

В своей каморке за столом с ворохом чертежей Пулин тратил ночи на письма, и ядовитые, и просительные, в правительственные технические ведомства Империи. Ответы приходили редко, больше получал писем из-за рубежа, которые Сергей Филиппович пробегал через пенсне с раздражением, а-то рвал, лишь глянув на обратный адрес, не распечатывая конверта.

Софья Афанасьевна знала, что перед сватовством к ней Пулин вернулся из заграничной поездки. После многолетних отказов на родине он отправился во французский портовый городе Калле -- демонстрировать модели своих морских изобретений, и начал там постройку их опытных образцов. Действуя смаху, Пулин не торговался, покупая для своих детищ материалы, и много задолжал местным фирмам. Сергей Филлипович смог вырваться из Калле от кредиторов, лишь оставив им в залог свои главные, почти воплощенные мечты -- почти построенные глубоководный дирижабль и агрегатное судно для подъема затонувших судов.

По дороге домой в Москву, в Варшаве, благодаря головоломной комбинации на бирже, а скорее -- дикой удаче, выпадающей строго однажды мученикам идеи, Пулин внезапно разбогател. Но вместо немедленной посадки в парижский экспресс, чтобы выкупить дело в Калле и завершить его, Пулин всадил свое состояние в новую биржевую операцию. Так же классически он потерял на ней все деньги.

Нелюдимый, замкнутый в своем полуподвальном житье, Сергей Филиппович позволял себе вечерние прогулки рядом с бывшим Петровским путевым дворцом в Петровском парке, ставшим потом стадионом “Динамо”. Он бродил по аллеям среди дам и господ, спешащих в здешние казенный и немецкий театры, в ослепительный ресторан “Яр” неподалеку. Брел, опираясь на резную трость, в опрятном жилете под отглаженным сюртуком на крахмальной рубашке со стоячим воротником, с галстуком, которые, несмотря ни на что, держала в строгом порядке супруга. Он вышагивал, иногда бормоча формулы, всё рисуя и рисуя в воображении новые проекты, невидяще глядя перед собой, будто бы в легких, щедро двигающихся волнах.

Сергей Филиппович возвращался поздно, примолкая у знакомой подворотни. Однажды, переходя улицу домой, он очнулся от мыслей и успел поднять голову, когда бешено скачущий на него лихач пролетки был уже в двух шагах. Замахнувшись на кучера тростью, нырнув под конскую морду, Сергей Филиппович схватил коня с казачьей удалью под уздцы так, что он вздыбился и попятился, корежа оглобли.

-- Ты что! Царя везешь?! -- закричал Пулин громовым голосом извозчику.

Из пролетки соскочил на мостовую разгневанный седок-офицер, с лязгом выхватывая саблю из ножен. Сергей Филиппович бросился во двор. Пробежал по ступенькам в квартиру, в мастерскую, там захлопнул, запер за собой дверь.

Софья Афанасьевна выскочила на крыльцо. Офицер остановился перед нею как вкопанный. Освещенный проем распахнутой двери обозначил ее статную фигуру в блузке над узко схваченной в талии юбкой, лицо в кольцах волос с широко блистающими глазами над затененными впадинками щек.

-- Простите, сударь, -- сказала она, кривя душой, -- мой муж пьян...
-- Только ради вас, только ради вас, только ради вас, -- отвечал офицер, кланяясь и прижимая подбородок к воротнику мундира.

Софья Афанасьевна слышала, как он гулко удалялся, резко сел на сиденье пролетки и она тронулась.

Сергей Филиппович поднялся наверх и остановился рядом.
-- Негодяй... Я... я в Варшаве двадцать два жида обманул... -- проговорил он устало.

И еще однажды вырвались у него странные слова. Глубокой мокрой ночью, когда капель в лужи оконных ниш не дает уснуть, он застонал и сквозь сон отчетливо произнес:
-- Грустить можно, срываться нельзя...

Софья Афанасьевна прижалась к мужу, уткнулась лицом в его плечо. Он вздрогнул, проснулся и отстранился.

Обычно они встречались за обедом, перед которым муж выпивал водки серебряным стаканчиком с витой надписью: ”Чарочка-катокъ, катись въ ротокъ”. В его присутствии ели молча. За кофе Пулин медленно проглядывал газеты, покручивая пальцами с несмывающимися следами машинной смазки пики быстро седеющих усов.

После смерти мужа, случившейся незадолго до революции, в мастерской иногда любил возиться с железками Кирилл. В тихие ночи из ее замолкшего, пропыленного нутра, когда-то ворочавшегося многомерной металлочешуей, Софья Афанасьевна слышала топот крысиных лап и уж решила забить в нее ход. Но грянула революция, потом разруха, и огромная коллекция инструментов мужа оказалась сокровищем, которое она долго распродавала по вдовьей крайности на барахолке Бутырского рынка. Когда увезли токарный станок, последнюю ценность, сыновья, наконец, задвинули дверь туда буфетом.

Пенаты отца снова понадобились для занятий, когда Кирилл, выгнанный за хулиганство из школы и шлявшийся с голубятниками, вдруг обрил себе голову и сел за учебники. Он сдал экстерном на школьный аттестат зрелости и поступил в университет, который когда-то не закончил, увлекшись изобретательством, его отец, на тот самый факультет, что и Пулин-старший.

Тогда, очевидно, первый и последний раз в жизни Софья Афанасьевна ощутила полноту покоя. Ну как же! Старший, Саня, стал кандидатом технических наук, средний Петр заканчивал военное училище.

На предпоследнем курсе Кирилл университет бросил. Обстоятельному Сане, пытавшемуся вразумить брата, Кирилл отвечал монотонно: ”Единственный толк от высшего учебного заведения -- умение ориентироваться в системе знаний, то есть пользоватся справочной литературой. Это мной освоено всесторонне”.

Он устроился на работу в Савеловское депо. Вечерами и по выходным занимался в библиотеке. Кирилл возвращался из читальни неразговорчивый, с пухлой рукописью, на титуле которой его каллиграфическим почерком значилось: ”К.Пулин. Учение о Бесконечности”.

Незадолго до войны Саня показал физико-математический трактат брата знакомому физику и пригласил его в их новую сухую, но тесную комнату в коммуналке дома у рынка, которую Пулины получили взамен просторов полуподвала. Гость, человек средних лет, грузный, с седоватой бородкой, подробно отведывал угощения с наливками из старорежимных графинчиков Софьи Афанасьевны.

-- Что ж, -- сказал он после десерта, обращаясь к Кириллу, -- подайте-ка, молодой человек, мой баульчик у вешалки.

Он взял у него саквояж, опустил его себе на колени, прицельно посмотрел на Кирилла:
-- Ваша гипотеза, что шар, сферичность есть выражение пространственной бесконечности, занятна. Хотя местами изложена в вашей работе сумбурно и недостаточно... Да вы садитесь рядом.

Кирилл опустился на стул и пододвинулся к физику. Гость отцовски потрепал его по плечу и начал выгребать из своего чемоданчика цветные макетики квадратных, кубовых, самых разных прямоугольных конструкций.

-- Вот, батенька, -- моя идея! На самом-то деле, мир -- кристалличен...

После этого Кирилл сидел душными летними ночами в палисаднике под окнами комнаты, глядя как на жидком городском небе слабо пробивались сферы звезд и мертвым шаром царила луна. Он просто сидел, глядел и курил. Через распахнутые оконные створки Софья Афанасьевна со своей кровати видела силуэты круглой головы сына, зарослей “золотого шара”, росяно набрякающих у штакетника. Она молилась и думала, что вот так же уходил от нее Сергей Филлипович, пока совсем не ушел.

Потом она увидела на этажерке Кирилла новую стопку бумаги с записью на первой странице : ”К.Пулин. Трансцендентальное учение об элементах”...

Поднявшись с колен, Софья Афанасьевна придвинула кресло к столу и раскрыла брошенную невесткой к печке, видимо, не нужную тетрадь. В конце ее нашла чистые страницы. Сняла крышечку с одного из двух гнезд чернильницы. Медный курчавый голый мальчик -- ангел с крылышками -- катил огромную бочку на возвышении прибора . Озорничая, его фигурку часто отламывалй дети. Но в последний раз муж сумел приладить ее накрепко.

Софья Афанасьевна омакнула перо и вывела начальные строки письма к сыну:

“15 января 1951 года

Кирилл Сергеевич, отвечаю на твои вопросы.

1) После твоего ареста твоя жена Маруся была безразличной, никуда не ходила, пока я ее не уговорила пойти к прокурору и подать заявление, что ты не в своем порядке -- вскакивал, кричал несвязные слова, выбегал на улицу, буянил, снова буянил, не давал спать, ребенок пугался. Передачу я тебе давала в тюрьму два раза.

2) После твоего ареста Красильщикова Таня исчезла совершенно, не приходила к нам.

3) Маруся фальшиво сожалела тебя.

4) Ее вызывал следователь, он еврей, он говорил ей, что ты алкоголик, законченный человек; чтобы она выходила замуж, устраивала свою жизнь как она хочет. Очень часто поминал Красильщиковых: как они были знакомы с тобой и прочее.

5) Я сказала Марусе, что ты очень озлобился на нее. Она ответила, что ты сам виноват. Не жил, как следует, и ей не давал жить.

6) Что переписываюсь с тобой, она знает. Письма твои читать ей не даю. Иногда спрашивает, что пишешь про Севку.

7) Читать не даю и не рассказываю ей, не разговариваю, больше молчу.

8) Когда она увидит, что я читаю твое письмо, она спросит: “Ну что, он жив, здоров?”

9) Сева спрашивает, когда приедет папа? почему долго не приезжает папа? Она говорит, что папа долго не приедет.

10) Твой портрет снят, я его не вижу.

Теперь несколько слов о твоем брате Пете. Ты его ругаешь, на чем свет стоит. Он помогает мне, и тебе в тюрьму передачу со мной давал, и белье его давала тебе. На днях я была у него и сказала, что тебе нужно посылку послать. Он лежал на диване и моментально соскочил, и стал искать ящик для посылки.

На днях я буду собирать посылку коллективную. У Маруськи я выпросила головку сыра, ей прислал отец из деревни три головки. Прошлую зиму она получала часто посылки и ни одной тебе не прислала, кормила своего Федю. Я ей все высказала, натянуто держу себя.

Ты пишешь, почему Петя меня не кормит, но я должна сказать: Петя мне дает триста рублей, мне вполне хватает. Если бы не он, то я ходила бы по миру. Петя даже одно время прошлую осень давал по сто рублей в месяц Севе, но когда узнал, что у Маруси есть любовник, то прекратил давать. Любовник занял место отца, пусть он одевает Севу.

Прошлый год наша комната не была еще перегорожена и стол был общий большой. Маруська справляла именины свои. Приходил товарищ ее любовника и он снюхался с ее подругой. Но теперь такого безобразия не будет, я их всех разогнала и комната перегорожена, и стола большого у Маруськи нет. На днях она принесла целый сервиз чайный и вилки, ножи, тарелки. Она рассказала в школе какой-то родительнице, что свекровь все отняла, и вот ей всего надавали, и стол обещали дать.

Вот я и говорю: это лучше, чем писать живому трупу, который ничем не может помочь, как ты раз написал.

Вчера послала тебе посылку, беспокоюсь, что колбаса испортится, лучше бы послать консервы мясные. Махорка, наверное, плохая. Может быть, сигарет лучше? Ты напиши, чем нуждаешься.

Все знакомые живут по-прежнему, без перемен. У нас на Бутырке улицу асфальтом покрывают, сажают большие деревья, провели газ, теперь хозяйки отмучились с керосинками. Наш дом покрыли железом, а был покрыт толью. У нас стало чисто, как в центре.

Сева сидит дома целый месяц, в садике идет ремонт. Сева очень умный мальчик, но очень настойчивый, упрямый, непослушный. Я с ним не могу справиться, я задыхаюсь, сердце больное.

Прошлую зиму я с ним вечерами сидела, кормила ужином и укладывала спать. Часто давала своего молока и мазала вареньем хлеб. Но все это до Маруси не доходит.

Я потеряла ее уважение, унизила себя тем, что я была ей нянька и кухарка. Она моей подметки не стоит. Но теперь я взялась и поставлю, чтобы она уважала меня. Результаты есть, ее нужно бить не дубьем, а рублем. Она пришла на готовое, пусть теперь сама приобретает; будет знать, как не уважать старых людей. Будь здоров. Мама.”


(Продолжение см. Главы 3-4 [2])

Эта статья опубликована на сайте МЕЧ и ТРОСТЬ
  http://archive.archive.apologetika.eu/

URL этой статьи:
  http://archive.archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1184

Ссылки в этой статье
  [1] http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1004&mode=thread&order=0&thold=0
  [2] http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&sid=1191&file=article&pageid=1