Начало см. В.Черкасов-Георгиевский “ЗИМНИЕ РАМЫ”: Повесть о сталинском детстве. ОТ АВТОРА. Пролог “ПОСЛЕ ВОЙНЫ”. Часть I “ПОРТУПЕЯ”, главы 1-2 [1], а также ”ПОРТУПЕЯ”, главы 3-4 [2].

Севин смоленский дедушка по маме Иван Герасимович на венчании с супругой до его ухода на фронт в 1914 году
ГЛАВА 4
Свое последнее ранение – контузию уже из-за этих самых немцев в их деревне отец Мани получил ранней весной сорок третьего.
Это был финал изнурительно-кровопролитной Ржевской битвы, взять в которой хоть какой-то верх над вермахтом Советская армия бездарно пыталась с октября 1941 года. Сталинские военачальники положили под беспощадным огнем более двух миллионов бойцов, которые методически натыкались на кинжалы немецкой артиллерии и пулеметов повсюду, погибая будто на расстреле, и везде была непробиваемая оборона как в городе Белом -- мощном германском укрепрайоне. Фронтовики окрестили Бельские места "Долиной смерти".
В марте вслед за наступающими советскими танками пехота прорвалась к деревенской околице и, рассчитывая на сумятицу, попыталась взять село с ходу. Размахивая автоматами с круглыми дисками, бойцы шли по крутому склону снизу от реки в атаку на село почти не пригибаясь, без счету брошенные под лобовой огонь каким-то очередным советским штабным подлецом.
Так же прилежно, как с отлично вычищенным, смазанным, наточенным инструментом в саперном деле, немцы с автоматами заняли оборону в господствующих над увалом домах. Из окон кирпичного бывшего сельсовета секло два их пулемета.
Из своей избы от сельсовета через улицу Маня видела, как цепи в краснозвездных шапках с поднятыми ушами двигались снизу, скользя сапогами в оттаявшей, развороченной гусеницами танков земле. Падали, откатывались, снова шагали навстречу невидимым, снующим как пчелы пулям. Они были несметной и завороженной ордой, ловящей свинцовые рои досмерти...
— Маня! — закричал из дальней комнаты отец.
Он отодвигал комод над люком в подпол, и поняв, что не справится, навалился плечом и опрокинул его. Иван Герасимович отбросил крышку люка и, схватив Маню за руку, толкнул к проему в полу:
— Лезай! В уголку, под мешками, сумку-противогаз давай!
Ее, брошенную при отступлении в их деревне со многим военным имуществом разбитой армии товарища Сталина, заховал запасливый Иван Герасимович.
Маня спрыгнула и, пригибаясь под сосульками паутины, пробежала к дальней кладке фундамента. Под пустыми дерюгами нащупала брезентовую сумку, вернулась и протянула ее отцу наверх, выбралась. Иван Герасимович расстегнул застежку и вытащил из-под резиновой маски припрятанные там две зеленые круглые ребристые гранаты-”лимонки”. Он сунул их запазуху.
Отец накинул телогрейку, выскользнул в пороховой ветер на дворе под стук автоматов, пулеметов, вой русских раненых, корчащихся в кровавых лужах по всему склону атаки. Маня увидела, как пригибаясь, он быстро проковылял не к калитке, а к плетню в углу и, раздвинув хворостины, исчез на улице...
Иван Герасимович лежал в зарослях кустарника у задней, глухой стены сельсовета. Уже вяло взлетало и сразу опадало “ура” под бугром в смертных русских атаках. Иван Герасимович подполз к штабелю кирпича у стены до самой крыши и, чтобы ловчее взбираться на одной-то ноге, скинул телогрейку. Балансируя неровным телом, забрался, вскарабкался по осыпающемуся кирпичу в чердачное окно. Столб пыли под стропилами дрожал от бешеного перестука немецких автоматов и пулеметов внизу.
Иван Герасимович отодрал скобу на полу у трубы, взломал ею заколоченный лаз вниз в “предбанник“ перед бывшим председательским кабинетом, откуда немцы палили. В “предбаннике” никого не было.
Спрыгнул, умудрившись упасть на здоровую ногу, в пустой коридорчик. Подполз к распахнутой двери кабинета. Иван Герасимович заглянул в комнату, окинул налившимися глазами задымленное помещение, серые спины немецких автоматчиков и их пулеметных расчетов у окон. Он словно снова захлебывался свистящим воздухом в той, своей последней атаке, когда потом грыз зубами землю от боли в посеченной пулеметом ноге. Опираясь на стену, подволакивая в кровь расшибленную в мороках по чердаку культю с гирево тянущим протезом, Иван Герасимович солдатски выпрямился у дверного косяка.
— Карл Отто! — закричал Иван Герасимович, рванув косоворотку на груди, и выхватил первую гранату.
Он со страстным счастьем увидел, что именно Карл Отто, его односумец-куряка, обернулся от пулемета в дальнем углу. Иван Герасимович отомкнул кольцо на “лимонке” и плавно пустил ее к нему. А вторую метнул почти рядом с собой, к пулемету у окна напротив... Упал без памяти в аду двух, хоронящих всех немцев, гранатных взрывов...
После боя, который кончился после гибели пулеметного немецкого дзота на горе, русские рыли братскую могилу у сельсовета. Молодой командир, в полушубке уже не по сезону, все еще держа наперевес горячий автомат, сбивчиво произнес короткую приветственную речь с крыльца сельчанам, в основном девушкам, столпившимся на весенней сырой поземке. Потом он сел на ступеньки, положив автомат рядом, вздернул подбородок и скомандовал шутливо:
— Девчата, ко мне!
Он достал, размял, жадно закурил папиросу, выдохнув дым, молочный в унявшемся до прозрачности воздухе. Сказал в девичью стайку, опустив глаза:
— Сейчас ребят хоронить будем. Не побрезгуйте, возьмите у павших документы, фотокарточки, ну, что родным важно... Мы — Сталинская дивизия, сибиряки.
Швырнул в грязевую кашу испепеленный окурок.
Маня переворачивала, распрямляла уже застывшие мертвые тела и, не глядя в лица, выбирала бумаги из окровавленно-застывших карманов, вытирая руки о подол юбки.
Вдруг екнуло сердце: вон тот упавший лицом вниз солдат стриженным белобрысым затылком, линией шеи, оттопыренного посиневшего уха — Коля Азаров! Из их деревня, какого обещала ждать с победой!
Перевернула труп, и с ужасом глядя на застывшее чужое лицо, вздохнула: ”Нет, не он. Они ж сибирские...”
Она наощупь вытянула, оторвав пуговицу с кармана гимнастерки, солдатскую книжку и на дрогнувшем от поземки листке прочла год рождения убитого: 1924. Тогда, вынув замотанные в платок документы других, Маня стала раскрывать обложки и сверять даты рождения его товарищей. Две цифры: 1924, 1923, — неразлучно значились везде.
Она обвела взглядом поле с кочками неподвижных шинелей, фигурки ее подруг, склонявшихся к земле.
— Господи, — невольно сказала вслух, — это ж наши женихи лежат...
+
Уже беременная Севой Маня в Москве из письма сестры узнала: Коля Азаров вернулся в деревню с войны целым, очень убивался о ней и по пьяному делу грозил Ивана Герасимовича избить за то, что тот отпустил в город старшую дочку.
После этой весточки из дома долго томило сердце. С подсказками сидящей рядом свекрови Софьи Афанасьевны Маруся шила детское приданое на облупившемся, то и дело рвущем нитку “Зингере”. Пальцы, мечущиеся вслед сердцу, ее не слушались, приближаясь к блистающему, пулеметно стучащему жалу иглы, строчка шва косила. Озираясь, суетливыми руками Маруся пыталась исправиться, пока свекровь с постным лицом снова не приходила на помощь.
Это Кирилл незадолго до свадьбы переименовал ее в Марусю. Придумал, как всегда неожиданно, вспомнив песню Лещенко:
“Моя Марусечка, моя ты куколка, будь моею женой...”
А женихом он звал ее Машей. В сорок пятом году осенью она впервые увидела Кирилла, высокого, голубоглазого, в ремне через погон старшего лейтенанта, в мерцании лампочек, на летящем подземелье за стеклом вагона метро. Только что из взятого Берлина, из лихой и улыбчивой первой волны демобилизованных фронтовиков, он и потом, приходя на свидания, долго был в свежей форме, точно сидящей на легкой, костистой фигуре этого тридцатитпятилетнего мужчины. Кирилл знал много стихов и тихих романсов под гитару. Когда читал и пел, встряхивая темно-русой головой с точеным усталым лицом, прядь волос падала вниз, не трогая чеканный пробор.
По профессии инженер, он умел носить и штатское — жесткий в плечах пиджак с отутюженными матерью широкими бортами, небрежно завязанный узел галстука на сорочке.
Он редко сидел дома. Раньше муж всегда брал и Марусю в гости, но с началом беременности она с тайной радостью ходить по людям отказалась. Ей, дочке Ивана Герасимовича, любителя выпить, и то становилось стыдно, когда Кирилл опоражнивал “на посошок” много рюмок. Все фронтовики пили, простаивая днями в забивших пол-Москвы шалманах-распивочных с водкой и пивом. Конечно, они отмечали победу, и всё такое, но после одного приключения, исходного пьяной лихостью, Маруся с растерянностью впервые подумала о разводе с мужем. Она с деревенской осторожностью стала понимать, что если в этой московской жизни рядом с Кремлем и Лубянкой любому человеку говорить и вести себя как попало, тут посадят... Сажали и за случайно-то оброненное словцо.
Они ехали в позднем, полупустом трамвае после застолья, когда муж, подмигнув ей, вдруг заговорил гладкими, что твой Карл Отто, четкими фразами по-немецки. Этот язык он выучил, когда занимался своими физико-математическими работами перед войной, для чтения иностранных статей в научных журналах. Довел знание языка до совершенства в армии, помогая штабистам переводить захваченные немецкие документы, карты перед наступлениями их танкового батальона, в котором он командовал взводом. С остекленевшими глазами под изогнутым полем мягкой шляпы, в габардиновом широкоплечем макинтоше, схваченным поясом в талии, он и впрямь походил на героя трофейного фильма.
Маруся улыбалась, пока не заметила, как на сиденье через проход двое дядей в рабочих спецовках, наверное, ехавших на работу в ночную смену, посматривали на них, затем переглянулись и зашептались. Вдруг вскочив, они, подбежав к Пулину, рванули Кирилла за плечи вверх, подхватили под локти и потащили к выходу на подошедшей остановке.
— Шпион, едрить твою коляску! — закричал на мостовой один, выкручивая руку и ломая в спине Кирилла.
Шляпа Пулина укатилась по рельсам. В милиции, куда его отвели эти простые советские люди, их поблагодарили за бдительность. Попросили и “шпиона” не разговаривать на людях “по-фашистски”, но Кирилл не унимался в своих выходках.

Севин папа Кирилл Пулин во время его учебы в университете в 1930-х годах
Чудом уцелев на фронте, где несколько раз горел в танке, он словно не чуял, что теперь с ним дома могут расправиться куда проще. Пулина на войне будто бы одолела хроническая контузия, оживавшая после выпивки. Суеверная по-деревенски, видевшая на Смоленщине как колдунов, так и юродивых, Маруся тоскливо ощущала как веет от мужа обреченностью. Он, как и его мать, были здесь инородными.
Предчувствие несчастья оживало в Марусе, когда Кирилл приводил в дом собутыльников. На закуску он иногда доставал из привезенного с фронта огромного чемодана с ремнями “Гросс Германия”, из запасов глянцевую банку американской тушенки. Вскрыв металл, он шутовски вздымал жестянку и восклицал, словно нарочно для сведения соседей:
-- Да здравствует Америка!
(Окончание на следующей стр.)
ГЛАВА 5
В гуще сараев, под высочайше вознесшимися прозрачными контурами тополей, на голубятне с проволочной сеткой пацаны заливисто засвистели. Голубиная белоснежная стая, будто незапятнанно рожденная трескучей ночью, взмыла и с трепетом прочертила ровную голубизну.
Сева с новой железной лопаткой в руке подошел во дворе к песочнице для ребят, так и есть, окаменевшей, смерзшейся комьями совсем. Он разгреб снег над песком и постарался поддеть пласты. Поняв в чем дело, Сева сумел нарубить песочные кирпичики. На гребне отстоявшегося сугроба он выкладывал их лентой, чтобы выходила горная трасса. Нужно было еще помыслить, чтобы по ее бокам получились ровные обочины.
Низенькая тень из-за спины упала на его путь для самосвалов в снегах, Сева оглянулся — Витька стоял, сразу сощурился и отвернулся.
— Давай вместе строить, — сказал Сева, протягивая ему лопатку.
Витька не поворачивался. Может быть, ему грустно, что утром попало? Сева поднялся и взял друга за плечи:
— Тогда давай валяться.
Сева обнял его, и нечаянно повалился на Витьку сверху. Он хотел перевернуться, когда почувствовал, что его схватили за шкирку, приподняли и пнули так, что он полетел лицом на песочницу и ударился об ее угол губой. Это был Витькин Юрка.
Сева со страхом почувствовал острый вкус крови во рту. Юрка сказал вставшему на ноги брату:
— Теперь сам ему дай.
Он не понял, что Сева боролся с Витькой по-дружески, Юрке и неважно это было, чтобы только постоять за младшего брата, кого-нибудь послабее избить и Витьку этому получше научить по беспощадным законам их двора.
Витька начал переминаться своими черными в коричневых заплатках валенками. Сева понял, что Витьке ничего не стоит ударить его и лежачего. Он только небольно ткнет его носком под живот, но этого хватит, чтобы надолго; может быть, на всю жизнь, смотреть ему на Севу с неподвижной усмешкой в своих прищуренных глазах.
Сева вскочил, роняя великоватую варежку в снег. Слезы не выдержали и брызнули по щекам к уже соленым губам. Он отскочил от Ермолычевых в сугроб, давя возведенную им песчаную дорогу, и побежал к дому.
— Кирюха, рубай компот! — кричал Юрка вслед.
“Кирюхой” вместо настоящего имени нравилось называть Севу большим ребятам и мужчинам во дворе. Прозвище шло от переделки папиного имени Кирилл. О раздававшемся только в стыдных для него случаях про “компот” Сева в догадках терялся.
Красивое имя Кирилл уродовали нарочно, наверное, потому что Севин папа был перед всеми виноват и за это сидел в тюрьме. Там папе было тяжело, и Сева готов терпеть, что его за него так обзывали. Со всеми, с мамой, которая папу тоже не любит, не поспоришь. Да и что в защиту папы сказать, раз Сева помнил его только с котенком, какого папа однажды принес и показал, как играть с ним на ниточке с привязанной бумажкой...
Но от того, что все во дворе так дружно, удивительно дразнили Севу, он чувствовал и какое-то непонятное свое отличие от дворовых жителей. Он давно это почувствовал, каждый его промах в мальчишечьей, пацаньей жизни укреплял грустное ощущение.

Севина бабушка Софья Афанасьевна Пулина с сыновьями Кириллом (слева – папа Севы) и Петром в 10-х годах ХХ века до революции
Только бабушка не отказалась от папы, но она была особенной даже по виду: со своими накрахмаленными нарядами, с величавыми и любезными выражениями речи; она умела сделать лицо таким, что, наверное, и пьяный не осмелился бы закричать на нее. Бабушка являлась дворянкой, но это было таким же самым страшным словом, как то, что дядя Саня Пулин был белогвардейцем. Эти два слова про них Сева слышал всего несколько раз в разговорах полушепотом его родни. Их говорили таким же шИпом, как “враг народа”... Поэтому Сева, хотя и помнил ужасные слова про бабушку и дядю, не повторял их даже про себя.
Нагнувшись, Сева пробежал по коридору домой, так пролетел и кухню, чтобы большие Ермолычевы не заметили кровь на его лице, раскрыл дверь своей комнаты, увидел бабушку и расплакался. Она прижала его к себе. Сбросив с его головы шапку, ощупала и, охнув, оглядела лицо:
— Кто побил?
— Я сам подрался.
— Я знаю, как ты подрался, — грозно сказала бабушка, впиваясь глазами в стену Ермолычевых.
Вздыхая, она намочила из чайника полотенце и вытерла Севе лицо, чтобы не водить к рукомойнику на кухне.
Заспанная мама вышла из-за перегородки, она подняла и опустила руки:
— Подрался... Уйди от ребят, когда пристают. Будь хитрее.
Бабушка вдруг вспыхнула и заговорила, строго отделяя слова:
— Ему надо быть не хитрее, а храбрее. Ему есть, в кого быть отважным!
Мама возвысила и тоже сделала голос раздельным:
— Не забивайте ребенку голову.
Бабушка уперла руки в бока:
— Его отец три раза в танке горел. Его дядя Саня первую германскую капитаном выслужил и орденом Святые Анны за доблесть пожалован. — Она начинала задыхаться, перевела дыхание: — А дядя Петр и сейчас полковником Генерального штаба...
— Я прошу не морочить ребенку голову!
-- Мы — Пулины! Мы не иваны, не помнящие родства! — запаленно проговорила бабушка; наверное обидев папу мамы, смоленского дедушку Ивана Герасимовича.
-- Барыня на вате! — крикнула мама и выбежала на кухню.
Сева пошел к себе на половину, стянул шарф, пальто и стал рассматривать двор сквозь заледеневшее окошко.
Настоящую “барыню на вате” Сева видел в гостях у дяди Петра в его огромной комнате с вылепленными краями потолка. Эту сшитую из кусочков материи с ватой, как куклу, румяную круглолицую барыню в красивом передничке, державшую руки на поясе, сажали на горячий чайник, чтобы не остывал. Бабушка тоже сейчас была на нее похожа, только покраснела — от часто душившей ее грудной жабы.
Жаба жила у бабушки в груди, как глисты в животах у людей, которых таблетками выгоняли и у Севы. Эти жабы, попросту сказать -- лягушки, заводились в разных местах у человека. Во дворе рассказывали, как у одной тети болела голова в жаркую погоду, легчало ей только от мокрой повязки. Когда врачи залезли к ней в мозг, увидели в нем маленькую лягушку. Также было со змеей, которая заползла в рот уснувшему пастуху и успокаивалась в его желудке только от молока. Но лягушки бывали и добрыми, как в сказке про царевну.
Такая, вещая, лягушка жила под печкой в деревенском доме мамы, как она рассказывала. Лягушечка выходила оттуда в самые ответственные моменты: перед возвращением дедушки с фронта еще при царях, перед смертью маминой мамы...
После обеда мама ушла, а Сева, которого положили на мертвый час, как еще называли послеобеденный сон в детсаду, встал с кровати и опять стал у окна.
Бабушка окликнула Севу.
Он пошел к бабушке, и даже остановился, увидев на ее столе еще одну дотоле ему совершенно неизвестную интересную бабушкину вещь. Она была где-то далеко раньше запрятана... То была шкатулка из вишнево-сияющего дерева, вроде маленького сундучка. Точечки разводов усыпали бока и крышку, сгущеный цвет на ребрах отливал угольковой полоской.
Бабушка посмотрела на Севу, тронула крышку, и та тихо взметнулась, очевидно, на запрятанных пружинках.
Из-под писем и старых фотокарточек, наклеенных на картонки, бабушка достала и положила себе на колени диковинные ремни с рядами дырочек, желтыми пряжками, с тускло блестевшими такими же кольцами и кнопкой в одном месте.
-- Это портупея твоего папы, — сказала она, гладя фигурно простроченную кожу на широком поясе портупеи, — фронтовая. Возьми поиграть.
Сева принял скрипящее, бряцающее богатство в обе руки.
— А кем был папа на войне?
— Смелым офицером, командиром нескольких танков, — сказала бабушка.
Она закрепила широкий ремень портупеи, обернув почти в два раза Севин пояс, перебросила узкий, с кнопочкой, внуку около шеи. Намотав сзади, захлестнула его пряжечкой спереди внатяжку, едва уместив ремешок на коротком Севином плече.
— Большое спасибо, — сказал Сева, зная, что эти слова очень важны для бабушки, и, поджав живот, почти не дыша, скорее пошел к себе для необходимого ему сейчас восхищенного одиночества.
(Продолжение повести Часть II "ФРОНТ", главы 1-4 [3])
|