Предыдущие публикации см. "Разведчик капитан Вика Крестовский" -- Рассказ первый [1], а также “Расстрел своего” -- Рассказ второй [2], а также “На живца” -- Рассказ третий [3], а также “Подарок на Рождество” -- Рассказ четвертый [4], а также “Полуденное купание” -- Рассказ пятый. [5], а также “Братья” -- Рассказ шестой, часть 1-я [6], а также ”Братья” -- Рассказ шестой, часть 2-я, окончание [7], а также “Гибель ротмистра Дондурчука” -- Рассказ седьмой [8], а также “Генеральский вагон” -- Рассказ восьмой [9], а также “Порошки” -- Рассказ девятый [10], а также “Свидание” -- Рассказ десятый [11], а также “Монах Исидор” -- Рассказ одиннадцатый, часть 1-я [12], а также “Монах Исидор” -- Рассказ одиннадцатый, часть 2-я, окончание [13].
+ + +
Стоим в Харькове неделю. Хорошо-то как! После непрерывного наступления, после многоверстных переходов, жестоких коротких схваток с красными, постоев по селам и хуторам, сна на сеновалах, а то и под открытым небом, и вдруг большой красивый город. Полжитья, полбытья да полцарства за такую милость!
Батальон вразбежечку.
Проспекты с магазинами, ресторанами, кофейнями и чайными, булочными, кондитерскими, вдоль проспектов толпы нарядной публики, дамочки из-под шляпок улыбаются, гимназистки взглядывают, зардевшись; выплата жалования, это и вовсе не может не радовать, а еще звон колоколов, молебны, званые вечера.
- Милости просим, господа офицеры! Наша гимназия будет неслыханно рада приветствовать освободителей Харькова! - слышу последние слова дамы, не то директрисы, не то председательши попечительского совета.
Подполковник Волховской галантно склоняется над ее маленькой пухлой ладонью в кружевном манжете.
- Родные! От всей гильдии харьковских пивоваров!.. - у пивозаводчика красная рожа и заплывшие глазки, а в глазках столько любви, что, кажется, затопит он нас своей любовью. - Пива будет - реки, озера! Для офицеров особые сорта, для остальных...
- У нас нет остальных, господин Бондаренко, - говорит Василий Сергеевич. - Мы - Офицерский батальон, от ездового до командира одинаковое жалование.
Бондаренко переводит глазки с него на меня, потом на штабс-капитана Соловьева, потом -- на Вику Крестовского. В них, в глазках, всепотопная любовь сменяется недоверием. Такого он еще не встречал. Я тоже такого не встречал, пока не попал в наш батальон.
- Пиво преотменнейшее... - неуверенно говорит он. - Из элитных сортов ячменя...
- Иван Аристархович, запиши адрес, - обращается ко мне подполковник Волховской и к пивовару. - Дар ваш принимаем. Благодарю. Повозки будут высланы, но бочки - ваши.
- Конечно, наши, а как же иначе?..
Нас приглашают адвокаты и кожевники, общество рестораторов и торговцы шерстью, женская гимназия и ассоциация харьковских инженеров. Актеры горят желанием исполнить патриотические номера прямо в бараках. Хлеботорговцы устраивают грандиознейший банкет на две тысячи человек, приглашены офицеры всех полков и дивизий, отдельных батарей, артдивизионов и бронепоездов. Туда мы отправляем актеров. Играйте, пойте, декламируйте! Банкиры и предприниматели, сахарные магнаты и строительные подрядчики, чиновники и университетская профессура - все горят желанием заполучить нас на вечер.
Едем с офицерами батальона. Вдруг в толпе глаз выхватывает нашего батарейца. Это старший фейерверкер Валентин Чусовских. Он широк в плечах, крепок в кости, на сильных, чуть косолапых ногах. Усы у него совершенно старорежимные, колечками кверху. Фуражка залихватски сбита на бок. На груди рядом с необычным, ненашим крестом еще Георгиевская медаль блестит. Под ручку с ним – женщина.
- Видали, господа, какую кралю Чусовских отхватил? - спрашивает штабс-капитан Шишков.
- У батарейцев глаз наметан, - самодовольно отвечает поручик Фролов, сам батареец, командир первого орудия пушечной батареи. - Нам для точного попадания и панорама не нужна!
Мы катим дальше, посматривая по сторонам, отдавая честь офицерам во встречных экипажах, улыбаясь хорошеньким женщинам. Лето, тепло, ощущение бодрости и силы. Осознание, что мы желанные, что мы не напрасно бьемся с этой нечистью, что Россия платит нам своей любовью...
Через день нам приказ снова грузиться в вагоны и выдвигаться на линию Золочев - Борисовка. Начинается обычная суета, сборы: а где у нас вторая походная кухня? куда запропастился взводный Яблонский? выдали ли глицерин? сколько? что со снарядами? артиллерию в первую очередь, к вокзалу, без промедления... Посреди этого крика подходит начальник караула штабс-ротмистр Сомов.
- Иван Аристархович, там у ворот женщина. Требует встречи с командиром батальона.
- Какая еще женщина?
- Довольно-таки хорошенькая.
Штабс-ротмистр подмигивает мне. Отчего-то не захотел он оставлять наш батальон, хотя мог бы вернуться в кавалерию. Нет, предпочитает быть со своим вторым взводом, во второй роте. Но как пехотный офицер оказался великолепен. Его взвод всегда в порядке, стрелки подтянуты, оружие вычищено, амуниция подогнана. Поэтому в случае, когда надо показать товар лицом -- там пройти парадом, выставить торжественный караул да вообще, - штабс-ротмистр Сомов незаменим.
Я иду с ним к воротам казарм. Во дворе толчея, въезжают наши обозные телеги, коляски. Стрелки грузят на них походный скарб, ящики, тюки, сундуки, мешки. Вроде бы всегда мы налегке. Но как начнешь собираться. Эх!.. Малому жениться - и ночь коротка! По пути раздаю распоряжения. Гаубицы с зарядными ящиками вывезти прежде всего. Офицеры, как стрелки, так и командиры не гребуют никакой работой. Отдых кончен, начались походные будни.
Женщина у будки в самом деле хорошенькая. На ней серый тонкой шерсти жакет, в тон жакету длинная юбка, на голове несколько поношенная шляпка. У нее светло-карие глаза, свежие красиво очерченные губы, слегка вздернутый носик.
- Я - начальник штаба батальона штабс-капитан Бабкин, - представляюсь ей. - Чем могу вам служить?
- Господин начальник, я насчет... я в общем... - и вдруг ее хорошенькое личико морщится, из глаз, как по мановению волшебной палочки, брызжут слезы.
- Что случилось, сударыня?
- Я... господин начальник... не забирайте Валентина у меня... оставьте его здесь... Если его убьют, я же руки на себя наложу-у-у, - вдруг совсем по-бабьи воет она.
- Какого Валентина? - спрашиваю я, начиная кое о чем догадываться.
- Валентина... Чусовских... Он с пушками у вас...
Штабс-ротмистр Сомов, присутствующий при этом, опешил. Видно, что ему не приходилось иметь дел с годами призыва. А может, от красоты женщины да от такого поворота ситуации растерялся.
- Старший фейерверкер Чусовских? - переспрашиваю я, чтобы быть уверенным, что не ослышался.
- Да, прошу вас... прошу, господин начальник...
Неожиданно женщина опускается передо мной на землю. Даже не опускается, а словно осыпается. Я тут же подхватываю ее. Чувствую запах ее молодого сильного тела, дешевых духов, вижу в проем воротничка серебряную цепочку.
- Чего это вы вздумали, сударыня? Встаньте, встаньте...
- Прошу вас...
Она разрыдалась, прижимаясь ко мне головой. Шляпка ее сбилась и чуть было не упала. Мне пришлось одной рукой поддерживать посетительницу, другой же подхватить шляпку. Премиленькая сценка! Офицеры, стрелки, возницы и даже батальонные лошади удивленно смотрят в нашу сторону. Лошади пофыркивают и мотают головами. Всякое они видали, но вот чтобы хорошенькая женщина рыдала на груди штабс-капитана Бабкина, это для них внове.
Я приобнимаю ее за талию.
- Отойдемте в сторонку. Вот тут, в караульном помещении мы и потолкуем. Николай, - это я уже к штабс-ротмистру Сомову, - дайте стакан воды.
- У нас нет стакана. Только ковшичек.
- Дай ковшичек, - нетерпеливо говорю я.
Мы входим к караульную будку. Женщина пьет желтоватую воду из бочки. Всхлипывает, постепенно успокаивается.
Через четверть часа я выпроваживаю ее, эту Любовь Манько. Обещаю ей, что Валентину Чусовских ничего не скажу про ее визит. И что при первой возможности Чусовских получит отпуск. Заверяю, что он первый по очередности на отпуск. Обещаю также, что условия службы старшего фейерверкера Чусовских будут, как всегда, вне всякой опасности. Артиллеристы же, повторяю я, непосредственно с противником не соприкасаются. Они стреляют из своих пушек на расстояние двух-трех верст, так что часто противник даже не видит наши пушки.
- На предмет этого Валентин Чусовских в большей безопасности, чем даже наши кашевары, которых на позиции вообще не загонишь, - убедительно заканчиваю я.
Она улыбается. А слезинки еще на кончиках ресниц. Ах, Ты, Боже, Ты мой!
Наш артдивизион уже грузится на вокзале. Когда госпожа Манько садится в пролетку и отъезжает, я скриплю зубами: вот ужо, Валентин, задам я тебе! Сколько же можно? И когда этому будет конец?
(Продолжение на следующих стр.)
По правде сказать, если бы не артдивизион, то вряд ли наш батальон вообще выжил бы. Но если бы не пушечная батарея, сначала две трехдюймовки, затем третья, то вряд ли артдивизион состоялся бы.
В свою очередь, не будь в батарее расчета второго орудия, то мало шансов, что наша батарея оказалась бы такой злой и живучей. А не попал бы Валентин Чусовских в расчет второго орудия, не было бы и самого расчета.
Так и выходит, что без Чусовских наш Офицерский батальон давно бы закончил свое существование. Подполковник Волховской недаром встретил его летом 18-го одной верной фразой:
- Кадр старой Армии?
- Так точно, ваше высокоблагородие, - вытянувшись перед ним, отвечал бравый унтер. - Призыв 1907 года, учебная команда в Омске, служба рядовым, затем бомбардиром и фейерверкером в крепостной артиллерии.
- В крепостной?
- Так точно, господин штабс-капитан. На острове Русский.
Мы с подполковником переглянулись. Ишь ты! Нечасто в наш степной угол залетала такая редкая птица. Унтер царской службы! Это при том, что наш Офицерский батальон наполовину из мальчиков-гимназистов да студентов. Уже по-другому посмотрели на Чусовских. Он стоял пред нами, роста хорошего, плечи широкие, нафабренные усы колечками загнуты кверху, в поясе ремнем перетянут, сапоги начищены, все у него прибрано, все ладно да со знанием.
- Участвовали в Великой войне? - спросил Василий Сергеевич.
- Так точно, ваше высокоблагородие, - знакомо приокивая, продолжал унтер. - С 15-го года бои на Стоходе, Георгиевская медаль, затем Франция, бои на Марне и Энне. От французов - Военный крест.
- Франция? - удивленно переспросил я.
- Первый корпус генерала Лохвицкого, Николая Александровича. Батарея легких гаубиц.
- Какие системы артиллерийского вооружения знаете? - спросил я.
- Шестидюймовые береговые пушки системы Канэ, дивизионные 48-линейные гаубицы, трехдюймовые пушки 1909-го года, горные трехдюймовые пушки 1910-го года...
Родное приокивание. Я не мог ошибиться.
- Последняя должность? - продолжал знакомство Василий Сергеевич.
- Старший фейерверкер артдивизиона.
- Довелось пострелять по красным?
- По пути сюда, был у донцов, под Царицыным, тоже по артиллерии.
- Почто не ужился вятской с донцам? - спросил я.
- Не те барабушки, господин штабс-капитан, - отвечал мне Чусовских, сразу переходя на наш родной говорок, весело лаская нас своими светлыми глазами. - А чичереветь ни за понюшку кому хотца-то?
И так мне стало легко и радостно, что вот встретил на этой войне своего, из одного теста лепленого, на один противень саженого, одним гусиным пером мазаного. Будто повеяло прохладным ветерком под-над темным лесом еловым. Принесло запах нагретой земляники с опушки, маслят из-под палой хвои, цветов вдоль дороги. Почудилось, что выйдет сейчас из-за широкого его плеча моя мать, улыбнется мягко, как только она умела улыбаться. Сестричка любимая прозвенит голосом: “А я от него всустижку, как дала! Слови-ко!..” Защемило что-то до боли сладкой.
Оказалось, что родом Чусовских с-под Глазова, да подростком еще ушел со старшим братом в Ижевский Завод, там на сборке помощником оружейного мастера работал. Оттуда на военную службу и попал.
С ним мы сразу сдружились. Нет, не то слово. Сроднились, словно в одной избе в зыбке качались. Он постарше возрастом, но заботливый. На первом же переходе, под уездный К-ск, на дневке он подошел ко мне.
- Не помургайте, господин штабс-капитан, винца удельна?
- Где ухватил, Валентин?
- Бабенка тутошня, местна казачка, шкалик выставила.
- Что ж, запросто так?
- Да нет, запросто и слепень с костреца не слетит, - подмигнул он мне. - Его хвостом надобно шлепнуть.
Засиделись мы с ним тем вечером. Собственно, шкалик только приточкой был. А только сели мы ласко да побалесили баско. И проведал я, что кроме Георгиевской медали, оделила судьба Валентина еще и пленом германским. Контуженного, цапнули его немцы в 1916-ом, отправили в свою Германию. Так он продолжил свое знакомство с миром заморским. Одно дело стрелять из пушки Канэ по бездвижным корейским дряхлым шаландам на острове Русском. Совсем другое - житье в лагере военнопленных в Гессене, что между Марбургом и Франкфуртом-на-Майне. Среди пленных по преимуществу были французы и бельгийцы. Были также британцы, которым дозволили носить их ордена и медали. И было также человек тридцать русских, неизвестно какими путями попавшими сюда.
- Когда на работу вызывали, нужно было отвечать по-германски: хиер! Очень уж вонько слово это. Сами посудите, Аристархович, что за дрянь, выкликат он меня: Чусовских! - а я сам о себе: хиер? Куда ж это годится? Отказался по-ихому отвечать. Германцы злобятся, парша, а не людишки! В холодну заперли, два дня сидел, песни наши пел, от голодухи-то. Потом французы-братки подсказали - отвечай, как мы: “презан”. Это уж получше. Презан так презан...
Не прошло и месяца, как выбрала его на свое хозяйство местная бауэрша. Припылила на бричке, со старшим офицером перетявкалась, он ей из вновь присланных ряд составил. Чем-то приглянулся ей этот русский артиллерист.
- Что делал у ней? Хозяйство крепко. Свиней однех полста штук. Это ж прорва, их кормить, поить, за всем следить, навоз выгребать, да на тележке увозить в сад, там в нарочну яму складывать. По весне с той ямы выгребать, под яблони разбросать.
- Тяжко было?
- Да разве ж это тяжко? Не килу наживать - нам, деревенцам, это семочки. Опять же подвезло мне...
- Подвезло? Как?
Покуривая трубочку с роговым чубуком, Чусовских рассказывает.
- А сами посудите, Иван Аристархыч. Из двух тысяч в лагере, во Гессене, через полгода восемьсот осталось. Нас же, человек сорок, Боженька оберег. Таких, что половчей да поупористей, раздали местным бауэрам. А то не везение?
- Куда ж остальные делись?
- Да кто их знат! Тех на обмен увезли. Этих по другим лагерям распихали. Другие померли. Третьи заболели, если чахотка или тиф, то пиши пропало. Немец болезнь не лечит, он от страха запирает больных в бараке, кормежку сами пленные возят на тележках, кофе да картофельные лепешки, и попробуй высунься.
Его рассказы о плене были бесконечны. Уже позже, замечал: как где привал на два-три часа, а то дневка или ночлег, у батарейцев костерок, в костерке котел или чайник, то ушица, то супец какой наваристый, то просто чай да на травах, да с медом, да с вареньем или пастилой. И вокруг Чусовских уже шесть-восемь молодых, все с раскрытыми ртами.
- Так дом и передал?
- Так и передал старый Хельмут свой дом вместе с коровником и выпасом и другим угодьям русскому рядовому, а на тот момент военнопленному Кулешову. Говорит ему: ты быль гутт русише зольдат, тепер станеш гутт дойче бауэр! Но условие хитрован поставил: на моей дочке, кривобокой Эльзе, женись. А на Эльзу ту без слез не взглянешь. Что кривобока это одна беда. А лева рука у нее в крючок сухой, это как? Да еще на темячке лысина во кака! - крутит пальцем вокруг головы Чусовских. - Как у ихних пасторов, аж блестит, ночью луна отражатца. Сама же зла, стерва, оторви да брось!
Смеются батарейцы. У Чусовских к ним особый подход. Оттого и лепятся к нему. Не только номера других орудий, но и командиры из рот любят подсесть, послушать бывалого унтера, угостят папироской или табачком, сами взаимно получат кружку чая и долгую добрую беседу.
- Окриком да по злобе много ли сделашь? - делится он однажды со мной. - Оно вроде как выполнит, да чтой-то не так, без души-то. Тот же ездовой не так коренну засупонит, аль овса недодаст, а лошадям пушку с зарядным ящиком тащить. Али номер затвор толком не вычистит, раз и заклинило. А то лотки со снарядам составит не по уму да без толку - нам же стрелять.
- Так что с той Эльзой получилось, Валентин?
- С какой? Ах, с бауэрской дочкой-то?
Чусовских качает головой. Достает кисет, бисером вышитый, по его рассказам, какая-то татарка в Чистополе ему подарила его, набивает свою трубочку, и словно только что был прерван, с того самого точного места продолжает:
- Да зараза она така, прости Господи! Кулешов согласился, попили шнапсу на свадебке, зажили вроде как. Эльза книги ведет, Кулешов работат. По воскресеньям в ихню кирху едут. Ни дать, ни взять, германски бургеры. Так и жили бы. Может, робятенка завели б... Но пришел с фронта одноногий Ганс. И что вы скажете? Эльза, эка лахудра, перед ним вприсядочку плясать стала. Ей-Богу! Гансу-то что, хоть лыса, хоть сухорука, хоть кособока, ты ему ферму покажи, коров симментальских, сыроварню, он и на доске с дыркой женится. В общем, разлад у них случился, у Кулешова с ней...
Отношение Чусовских к слабому полу имел особое. Это выяснилось сразу же. Где какой постой, размещение по квартирам, он в лучшем доме. А там и стол ломится, и хозяюшка лицом рдеет, и перины на ночь уже взбиты.
- Валентин Михалыч, никак слово заповедное знаешь, - молодые батарейцы подкатывают к нему.
- Как же? Не без того... - крутит ус старший фейерверкер. - Первое слово: здравствуй, бабонька!
- А второе?
- Второе - сам должон догадаться...
И пыхал своей роговой трубочкой, либо дул на чай с блюдечка.
Уму было непостижимо, как Чусовских умел убалтывать какую вдовицу. Да что вдовицу? А молодухи отчего просто вешались ему на шею? Где артиллеристы, там и пир горой, и гармошка играет, а то и гитара переливами ведет.
Да, кстати о гитаре. Была она у Валентина Чусовских заграничная, с наборной перламутровой инкрустацией. Хотя неновая, в царапинах и потертостях, но тронет он ногтем струну, гитара и вздохнула нежно. Привез он ее из того же плена. Говорил, что в Копенгагене у португальского матроса в карты выиграл. Не иначе, как своими задушевными романсами взял он и эту Любушку-голубушку, девчоночку из Харькова.
Наконец, мы погрузились в вагоны, паровоз прицеплен, звякнули сцепления, поплыл назад харьковский вокзал, его огни, торговки на перроне, грузчики в фартуках, разносчики всякой снеди, солдаты и офицеры, ожидающие посадки, провожающие. Застучали колеса на стыках. После погрузки все так устали, что тут же стали размещаться чтобы спать.
Я в вагоне с офицерами третьей роты. Усталость брала свое. Замотались вконец с отправкой, особенно, когда пришлось перегружать снаряды. Со склада на подводы, потом с подвод по сходням - в вагон. Три тысячи снарядов выдали. На обе гаубицы, на все три пушки. Да еще батальонное имущество, полевые кухни, ящики с патронами, оружие, катушки телефонов, лазаретные принадлежности...
Вагон качается, офицеры и юнкера устраиваются, кто как может, подкладывая вещевые мешки, а то и сапоги, обернув полотенцем, под головы.
Так вот насчет особого отношения Чусовских к молодкам да барышням. У него это неразрывно с отношением к пушкам.
- Женщина - что крепостна мортира, - подбивал он кверху конец своего артиллерийского уса. - Будешь ухаживать, чистить и смазывать, ветошкой протирать, так она ж никогда осечки или там сбою не даст.
Номера похохатывают. Экой ловкач у нас в расчете! Скажи еще, Валентин Михалыч... Больно силен ты байки заправлять!
О ласке к пушкам у Чусовских легенды ходили. Кто-то тренькал, что он по ночам к своей трехдюймовке ходит. Ну, прямо как к девице на свидание. Подойдет, чехол снимет, пальцем внутри ствола проведет, при свете луны посмотрит: вычищена ли? Потом головой к щитку прижмется, словно слушает или признается в чем.
А перед стрельбой всегда с нею разговаривает. Это, почитай, вроде как африканский ритуал у него. Пока номерные кружатся, он - к трехдюймовке своей, похлопает по затвору, погладит по щитку:
“Что, лапонька, дадим товарищам касторки? Чмокни-ка матросика в лобешник, чтоб искры с глаз посыпались!”
Через минуту его пушка начинает реветь и изрыгать пламя. Улетают стальные снаряды, рвутся, рассылая смерть. Совсем другим в бою становится сам Чусовских. Красив и страшен он у своей пушки. Усы его почему-то всегда обвисают, щеки западают, глаза от порохового дыма краснеют, блестят, движения становятся четкие, слаженные, того же от всех номеров требует, каждый на своем месте, в каждую следующую секунду знает, что делать. Гений войны да и только!..
Бились мы с ним под Ставрополем, прикрывал он наши цепи под Армавиром, крушил он своими фугасами позиции красных у Коновылок, там разгромили мы особый коммунистический батальон, все пленные оказались с партбилетами; встречал он низкой шрапнелью махновцев, бил прямой наводкой по тачанкам Перхурчика и Зеленого. Разгонял “зеленых” как блох.
Мчится, бывало, на позиции красная лава, ревет, все сметая на своем пути, тут и в лицах бывалых офицеров иной раз промелькнет страх, чего скрывать, все мы люди, все под Богом ходим, на каждого находит минута слабости. Валентина же все это будто не касается. Шепчется со своей трехдюймовкой, потом оторвется от нее: “Ишь ты, прут как!” И всё, не человек он больше - машина. Повторяет команды командира орудия, докладывает о готовности, дергает шнур, снова повторяет команды.
Идут густыми цепями матросы. Их пулеметы взахлеб стрекочут, осыпают наши позиции густо, выбивают офицеров одного за другим, нередко падают и номера при орудиях. Валентин Чусовских посреди этого ада трубочку свою запалит, терпким дымом пыхнет, опять к панораме приложится, прицел подправит - и ага!
Когда смертельно ранило командира орудия поручика Рогожского, он стал за него: “Картечью, прицел тот же, беглым три патрона...”
Подносчик подавал снаряд, заряжающий загонял его в пушку, запирал затвор, Валентин выжидал чего-то, сам себе командовал: “Огонь!” - сам и стрелял.
И снова, и снова...
После боя молодые чистят и смазывают пушку, а Валентин чаек греет на костерке - без чая, поди, не было бы и самого Чусовских, так он любил его. Кому водочка, кому молочко парное, кому табачок жуковский, а нашему Валентину чаек с медом или вареньем. Поначалу он, как я сказал, еще и блюдечко с собой возил. Хвалился, что подарок от датчанки какой-то. На память, де, чтоб не забывал, да назад в Данию, наведался. Однако беда вышла - разбилось оно. Стал Валентин пить из кружки. Опять тишь да гладь, да Божья благодать. Откуда-то и сухари достает, и крынку меда. Постепенно все успокаиваются. И начинаются долгие беседы да пересуды.
- Моя Берта была ничего, хороша, дебела бабенка, - крутит ус Валентин. - Пошти што как наша. Я у ней с месячишко поработал, сам присмотрелси, а как же? Вдова, вишь-ко, уже годков пяток, еще до войны ее Фриц капутнулся. Ну, мы народ заводской, порядок любим. Поел - за собой прибери, тарелку вымой. Свиньи свиньям, но как вечер, так я воду на щепках нагрею, в тазу подмышки, ноги, живот и прочие части тела сполосну. Берта удивлятся. Мало-помалу привыкат к моей гигиене и всей такой наличности. Вот однорядь спрашиват: а почто, руссише зольдат, мы вас грязнулям почитам? Отвечаю, как есть: эх, хозяюшка, не видала ты нашей русской баньки, не лежала на дубовом полочке, не парилась ты березовым веничком. У Берты глазки замаслялись: вас ист дас руска паня? Кой-как на словах объяснил.
Подсмотрел я да подслушал однажды, что за такое второе словечко у Валентина Чусовских. Оказалось просто. Войдет батарея в село, прокатит по главной улице, получит наряды по квартирам. Хорошо, разошлись батарейцы. Чусовских, как унтер, распоряжается: вы туда, мы сюда, главное, чтобы пушке удобно было. Выберет для себя избу или хату, поприветствует хозяйку, а глазами - ширк-чвырк. Неполадки сразу и усмотрел. Там дверь скособочилась, тут забор повалился, здесь крылечко подгнило, а то и ветром соломенную крышу разметало. “А что, хозяюшка, давно ли твой незабывнай забор чинил?”
Другая солдатка или просто одиночка только плечом дернет. Чинил да чинил, а что тебе до того? Но чаще улавливал он в свои сети. Пичуга и пискнуть не успела, как лапки опутаны крепкой петелькой.
- Достань-ко мужнин инструмент, у меня руки по дереву соскучились.
- Вы что ж, господин бомбардир, и по дереву умеете?
- Мы и по дереву, и по металлу, и по колокольному звону, сударушка, - подмигивает ей Чусовских.
Час-два, и поправлен плетень, переложено крылечко, дверь открывается-закрывается что твой модный ларчик с побрякушками и музыкой из “Чио-Чио-Сан”. Валентин топориком поигрывает, на хозяйку прищуривается. Дак стыдно тут не отплатить добром. И вытаскивает бабенка картохи чугунок, выкладывает сала шмат, а то водружает четверть с чистой самогонкой, по случаю где-то прихваченной.
- А голубенькой моей отпробуйте, Валентин Михайлович...
- Отчего ж... С нашим пренепременнейшим удовольствием, касатка.
Батарейцы давно такое за своим старшим фейерверкером заметили. Кто к кухне да к кашеварам льнет - батарейцы к Чусовских поближе. С ним и сытно, и удобно, и безопасно. Сало салом, от картохи горячей ко сну клонит, но после еды можно и пофантазировать на предмет кулинарных изысков. Кто вспомнит филипповские пирожки с Невского, кто - фаршированного поросенка, кто - галушки со сметаной. Но последнее слово всегда за Чусовских было.
- Французы лягушачьи лапки любят, это всем известно. Потому и кличут их “лягушатники”. Мы когда на Марне стояли, то ихний майор Пиншон эти лягушачьи лапки, ну, как вот ты семочки подсолнуховы лущишь, так и он их обсасывал. Пробовал ли я? Как не пробовать! Но дерьмо и есть дерьмо, хотя деликатес и все протчее вам с припеком. Вино же ихне тоже дрянь, кисло, хлябко, его пьешь, потом отрыжка так и прет. Говорю иху лётнанту Боскату: как вы эту кислятину пить способны? Он мне бает: надо с улиткам...
- С улитками?
- Скараготы называются, таки здоровы улитки, французы их нарочным образом ростят, ну, точно мы - цыплят. Выходят размером эти улитки-скараготы у них, почитай, с твой кулак. Одну слопашь, две недели сыт.
- Валентин Михайлович, ты что ж, и улиток ел?
- А ты что думашь? Будут французишки тебя пельменям кормить?
- Как же эту пакость есть-то? - басит ездовой Федосеев.
- Они их в вине вымочат, вышеуказанных скараготов, чесноком натрут, всяки приправы там, корица или тимьян, или перчик жгучий. И в ракушках на угольях пекут. Ничего! Под кислятину-вино всяка живность проскочит.
Батарейцы начинают чудить и выдумывать:
- А змей ты там не едывал, Михалыч?
- Вот слыхал я, китайцы муравьев жарят...
- Что там муравьи? Я в журнале читал, бразильянцы обезьян впрок коптят...
- Обезьяны на людей похожи. Только мозгов у них маловато, по-человечьи балакать не могут...
Поздней ночью эшелон долго стоит на каком-то перегоне.
Спрыгиваю из вагона. Иду вдоль состава. Разведка в карты режется и пиво пьют.
Стрелки второй роты спят, оставив дневального. Тот окликает меня. Это юнкер Пименов, молоденький, лопоухий, исполнительный. “Стой, пароль! - Шалаш. Ответ, юнкер? - Буква, господин штабс-капитан. - Что в роте? - В роте при наличном составе... - Тише, чего кричишь? Просто скажи: все в порядке? - Так точно, господин штабс-капитан! - И будет, голубчик...”
Прохожу площадки с артиллерией. Зачехленные гаубицы и пушки жерлами в черное небо смотрят. Потом два вагона с батарейскими лошадьми. Коноводы при них. Кто-то фонарем машет, рассматривая меня. Сами батарейцы, офицеры и орудийная прислуга, заняли два следующих вагона. Знаем, что там тесно, все же по тридцать человек, да с имуществом, но ничего не попишешь.
- Иван Аристархович, никак вы? - зовет меня знакомый голос.
- Я, Валентин. Чего сидишь здесь? В карауле, что ль?
- Нет. Там скучно. Здесь - пушка моя.
- Стрелки бают, ты с пушкой по ночам беседу ведешь.
- Лёпать, Иван Аристархович, не попретишь, язык-от что тоё помело. А по правде-то, не я съ-ей, это она - со мной.
Я слышу, как он улыбается в темноте. Вижу при тусклом свете огонька цыгарки его усы, высокие скулы, озорной блеск глаза.
- Хотел все с тобой поговорить, Валентин Михайлович.
- Никак Любонька к вам ходила, жалилась и от войны просила меня освободить?
- Нехорошо это, Валентин. Девчонка же совсем.
- Двадцать два, однако, Иван Аристархович, была девчонкой до песни звонкой, - хмыкнул, сам себя оправдывая, потом добавил. - Что нехорошо, это разница у нас, что да - то да. Мне-то нынче, в сентябре, тридцать три стукнет. С другой стороны, Иван Аристархович, отец мой был старше моей мамани аж на семнадцать годков. И ништо, четверых родили, всех вырастили.
- Женишься на ней?
- Это, Иван Аристархович, повременить надо. Потому что кака така любовь во время наше смутно? У нее это - экзальтация, то бишь временно помрачение духа посредством нервенного заскока!..
- Черт, где ты таких слов поднабрался?
- А эт, Аристархович, ишо с острова Русского. Там у нас гарнизонна библиотека имелась. А я до книг всегда очень даже охоч был. Ту ж энциклопедию Брокгауза и Ефрона штудировал. Порядком даже ценного в тех книгах. Так и заучил что тот же внутренний устав: экзальтация. А то ишо есть: лупонарий...
Вглядываюсь в темноте, не насмешничает ли? Нет, вроде как серьезно - о лупанарии-то. Про себя говорю, что надо с Валентином поосторожней. Старослужащие - это ж целая эпоха нашей Армии. Может вытянуться во фрунт, глазами есть, по чести честь, и слова поперек не скажет, нет такого в привычке, и все сделает, как приказано. Но хитро подкузьмит тебя, в дураках все равно ты, офицер, и останешься.
Осторожно меняю тему.
- Скучаешь по дому?
- По деревне-то? Не очень, отвык. Давно там не был. А вот по крепости, Аристархович... эх, да что баять-то, я же тамочки и умишком начал проникать, что к чему да по какому случаю...
Там, на острове Русском, во Владивостоке, у парня с Ижевского Завода вся мирная жизнь и состоялась. Та самая, о которой мы мечтаем и видим сны по ночам.
По его рассказам, все было размеренно, уставно. Гарнизонная служба, занятия с офицерами, разборка-чистка-сборка орудий, караулы, рабочие и строительные наряды, инспекторские смотры, выезды на позиции, стрельба по мишеням на море, ежедневная рутина, питание было отменное, лососину подавали во всех видах, оттуда у Валентина и любовь к рыбным блюдам, по церковным праздникам вина выдавали да водку по бутылке на брата, и странное дело - пьяных, валяющихся в канавах и лужах, не было совсем.
Тогда же первая любовь случилась у Валентина. Сам, как-то на дневке, поведал. Сидели мы с ним в тенечке яблонь барских, да простоквашу из крынки хлебом вымакивали. Отчего-то вопроминания нахлынули на бравого батарейца. О давно прошедших днях, о другой жизни.
Отпускали их на побывку на ту сторону, во Владивосток. Там однажды и встретился с молодкой. Была она горничной у тамошней богатейшей купчихи. Столкнулись как раз в лавке модных товаров.
Ему тогда 23, бескозырка набок, грудь колесом, говорит вежливо, употребляет разные культурные слова: “Петарда, любезная Ольга Пална, есть небольшой сигнальный разрывной снаряд”. Или: “Так, русские соловьи выводят рулады на семнадцать коленец, тогда как германские, с обедненным спиритуализмом, обладают возможностями только на восемь!”
Она, Оленька, чуть моложе, но цену себе знает. Возраст сахарных петушков прошел. В глазах - патока медовая, на устах легкие приятные словечки. Понравился ей молодой бомбардир. Стали встречаться. Валентин ей то сережки серебряные купит, то колечко с бирюзой, то платок расписной с кистями. А то намекнула она, что у подружки хозяева подарили ботики на кнопочках, так Валентин через неделю такие же ботики перед Оленькой выложил.
Все бы хорошо, да только приключился с ними, как он сообщил, печальный апофеоз. Пустил его командир на побывку во внеурочный день. Валентин недолго собираясь, на катер и на ту сторону, к своей любушке. С катера на пристань, пошагал по прешпекту. Перед офицерами козыряет, душа томится - сейчас свою Оленьку увидит. Вдруг на сторону глянул: она сама, собственной прелестной персоной, сидит на скамейке, под манчжурским лимонным кленом. Рядом какой-то матрос, молодой тоже, сам из себя видный, чернявый, за руку Оленьку держит, с ухмылкой что-то ей нашептывает. А она... вся цветет. Щечки пунцовые, губки влажные, глазки так и плывут за синие дали от слов матросика.
Подошел к парочке Валентин. Так и так, извините, конечно, что ваше рандеву нарушаю. Однако хочу лично удостовериться, что эта барышня с вами, господин матрос, по собственной охотке и желанию...
Матрос удивился. Спрашивает: Оленька, а это еще что за солдатское мурло нам свет застит? Оленька головку клонит: не знаю, Гаврюша, этого солдата или даже бомбардира. Глазки паточные отводит, голосок тонкий, нежный, только изменщицкий.
Валентин при том чуть дара речи не лишился. Окстись, душенька! Как это ты меня не знашь? А колечко на пальчике твоем кто тебе дарил? А сережки в твоем перламутровом ушке? А ботики, в которых ты сейчас к матросу на свиданье прибежала...
“А ботики мне хозяйка подарила за старания мои!” - перебила она его.
Хотел было оспорить это откровенное вранье Чусовских. Только в этот самый момент матрос поднимается. Не успел Валентин и подумать, зачем это матрос поднимается, как тот сразу со всеху размаху - да в ухо его!
Это, говорит, чтобы ты лучше слышал.
Только не учел матрос, что бомбардир Чусовских к тому времени столько снарядов из своей пушки Канэ выпустил, что образовалась у него в некотором роде тугоухость. Или как он выражался, адаптация к звуковым ударам.
Протряс головой Валентин, спрашивает: “Почто дерешься, матрос? Вроде бы тебя не обижал, слов тебе плохих не говорил...”
А матрос в ответ: “Ах, мало тебе?” И будто скипидару под хвост брызнули - тигра тигрой кинулся на бомбардира!
- Одного, Иван Аристархович, не взял матросик в толк. Мы ж, парни молоды, в Заводе в Ижевском тоже, бывалоча, дурили: зимой на Пруд выходили, на кулачках бились, удаль казали. Да и дома, в деревне, с ребятам не только в лапту гоняли. В общем, кинулся он на меня, а я возьми да заклинь его покрепче. Матросик тот со склешей и сковырнись. Едва откачали его. Н-да...
Чусовских пыхнул своей трубочкой. Потом раздумчиво завершил:
- Не откачали бы, попал бы я в тюрьму. Потому как непозволительно это, бить матроса до смерти. Боженька не оставил. Ишо там был офицер-артиллерист, как раз у сапожника сапоги подбивал, из кута выходил и засвидетельствовал: матрос первый налетел, а солдат артиллерийской службы защищался. Потом патрулю все, как было, доложил. Отпустили меня...
- А с Оленькой-то что?
- Что ж с Оленькой? Кажный человек свою волю и симпатии имет, - сказал он. - Не потому лохань дорога, что стара, а потому что ишо не худа.
Наверное, с того случая и родилась в нем некая особая удаль по женскому полу. Он, конечно, и крылечко переложит, и хлевок подобьет, и поросенка закоптит, но вот чтобы прикипеть к какой - так это уже “не грусти, не тоскуй при луне голубой...”
Мы давно уже катились снова в ночи. Прошли с ним в вагон к батарейцам. Тут у них и самовар грелся. Кто-то распивал бутылочку водки, закусывая луковицей. Кто-то храпел во всю мочь, наработавшись за день. Кто-то тихо переговаривался.
Подсели подле самовара. Вагон качался и иногда словно бы проваливался в бездну. Чай был густой, заваренный на травах, которые, где бы он ни был, Валентин набирал и сушил, набивая пучками мешки.
(Окончание см. в Части 2-й [14])
|