МЕЧ и ТРОСТЬ

В.Черкасов-Георгиевский «Товарищ моей юности великий поэт-СМОГист Леня Губанов (1946 – 1983)»

Статьи / Литстраница
Послано Admin 09 Окт, 2009 г. - 17:30

О Леониде Губанове, поэте, уровень таланта и новаторства которого сравнивают с гением-будетлянином Велемиром Хлебниковым, скоро напишут, видимо, библиотеку исследований. Много о нем и воспоминаний друзей, приятелей, попутчиков Лени настоящих, а более, должно быть, -- мнимых. А я бы, возможно, о нем не стал мемуарить, если б недавно очередной мемуарист В.Батшев снова в Губановиане не написал о Лене. Батшев риторически вопросил: «Почему в одной из литературных студий московского Дворца пионеров его не любили?» И еще: «Кроме публикации в «Пионерской правде» да в сборнике стихов «питомцев» дворца пионеров, это – единственная прижизненная публикация Леонида Губанова (1946-1983) в СССР».



Леня Губанов в начале 1960-х годов

Дело в том, что ту самую литературную студию Дворца я с Губановым и посещал, впитывая там сбивчиво-юношеское творчество других, испытывая свое, как мог. Было нам с Леней поровну – по 16 лет. Не любили там Леню по естественности – искрометной талантливости, брызжущей из его стихов, как слюна с его губ, когда Губанов в декламации «заходился». Свою знаменитую поэму «Полина» он написал в 1964, а «дворцово-пионерские» это были наши 1962-63 года. В них на чтениях-обсуждениях Леня литстудийцев ного-сшибал своим длинным-длинным стихотворением о «дяде Саше», уже ярким по самобытности. Оно и походило на поэму, как бы подступ к «Полине».

Не любили-то гения не любили, но факт того, что Губанов, оказывается, издался тогда «в сборнике стихов «питомцев» дворца пионеров», я и не знал. А это в той тусовке было выдающимся. Тем не менее, Леню не взяли-таки туда, куда попал я – на самый отборный «официальный» уровень Телевидения. Хотя мне и пофартило лишь потому, что я не осмеливался в литстудии читать свои жутко-антисовецкие стихи, а шифровался рассказами под Хемингуэя, которые в общем-то писал от души, и особенно отличался как критик поэтических произведений наших ребят и девиц. В качестве критика я и оказался серди студийных поэтов на телепередаче Первого канала под руководством мастито-увесистого советского поэта Виктора Бокова. Девятиклассники, мы с пересыхающими ртами сидели в телестудии и ВЕЩАЛИ, и нас по тогда Всемогущему телику глядела вся Страна! На ТВ среди нашей компании самой выдающейся поэтессой выглядела Ася Гудкина.

У Лени – «Дядя Саша», потом – бесподобная «Полина», а у меня в подполье однокомнатной хрущебо-квартирки на Бутырском Хуторе высеклась тоже поэма под нехилым названием «Великая Русь». Но были в ней в том 1962-м две строфы, за которые меня могли едва ли не расстрелять, как 12-летних подростков при недавно перекинувшемся Сталине, несмотря на хрущевскую оттепель:

В сердце – кровью борцов имена,
Мадригалом свободы помним их смерть.
А в лубянских подвалах гноят семена,
Изможденных всходов видеть -- не сметь!

Великая Русь – пригвожденный Христос,
На Распятого тела равнины
Опускается савана красный хаос,
И с кремлевских бойниц ликуют раввины.

В них я идеологически перемахнул поэтические задачи, возможно, всех моих рифмующих сверстников по причине того, что общался со своим папой, политзэком трех ходок на ГУЛаг длиной в 11 лет (причем, по первой в 1932-м -- за такие же накально-антисовецкие стихи) и дядюшкой, Царским и Белым офицером.

Самый великий по дару среди нас Леня не мог еще тогда замахиваться на подобное. Его мама работала в ОВИРе, из-за чего, как рассказывает Батшев, Губанов не пошел на знаменитую демонстрацию СМОГа (Самого Молодого Общества Гениев), на которой был самый ударный лозунг СМОГистов: «Лишим девственности соцреализм!» О да, все мы, пасынки хрущобной оттепели, сразу или помалу-помногу потом, там или где-то еще, каким-то краем или напрямую вляпывались в родимчики Совка, за что нас, кто еще живой, поныне грязно долбают или позорят бездарности, каким НИКОГДА не было никакой возможности куда-то хотя бы вляпаться – по их никчемности в истории нашей страны, общества, литературы… Но вот памяти Велемира Хлебникова никто пока, слава Богу, не предъявил гамбургского счета, что он в 1919-м сотрудничал в астраханской газете «Красный воин», а в 1921-м был лектором в «Персидской красной армии». Так, надеюсь, будет и с «будетлянином» Губановым, потому что избранный Талант выше текучки политического барахла современности Поэтов.

Эти две строфы – серединку своей поэмы -- я не читал и на самой вольной тогдашней тусовке Москвы в молодежных кафе. «Кафе молодежное» -- «КаэМ» на улице Горького (теперь – Тверская по своему старому имени), «Аэлита» на Оружейном переулке, за его пересечением Каляевской улицы (теперь снова Долгоруковской), «Синяя птица» в переулочке от улицы Чехова (теперь снова Малая Дмитровка) – все это в одном столичном пучке, на «центровой» площадке, которую юными худыми ногами прошагаешь за 20 минут. Но начало и конец своей «Великой Руси» я орал за столиками вперемешку с портвейном. Напиток сей был у нас нерастворяемо-популярен, хотя случались изыски. Незабываем случай, когда в «КМ» один поэт, пытавшийся пронести с улицы бутылку коньяка, был уличен в гардеробном фойе и метнулся в туалет, забаррикадировался задвижкой изнутри. У выхода его мрачно ждали с милицией. И поэт в туалете выпил из горлышка весь фунфырик коньячный, чтобы не достался соцреалистическим врагам…

Губанов в те, самые начальные 1960-е годы, только задумывал СМОГ, помалкивал на все такие темы, а в кафешках среди юной литфронды нашей царевали такие витии, как Володя Шленский. Стихами он не тянул, но внешностью и огнем простаты Володя мало отличался от пламенного большевицко-одесского поэта Багрицкого. Что ж говорить, для нас тогда поважнее стихов были другие успехи. Шленский, наглый счастливчик, имел безотказность у девушек. Да, литстудия Дворца пионеров на Ленинских горах была официально-освятительной, что ли, для нас, но «КМ», «Аэлита», «Синяя птица» -- теми же чертогами, переполненными выпивкой, экспромтом, ударами в зубы и лихим молодеческим юным счастьем, что и какие-нибудь парижские кабачки для пьянствующих, обнимающих девушек, дерущихся там художников -- основателей великого Импрессионизма. Губанов и живописи поклонялся, он рисовал, и единственными «официально»-оголоушившими своими тремя строфами обязан этой своей струе:

Когда изжогой мучит дело,
И тянут краски теплой плотью,
Уходим в ночь от жен и денег
На полнолуние полотен…

Так знаменито Леня написал, заранее определив точно свою смерть по-пушкински в 37 лет. Полюбуйтесь ниже у Батшева, а лучше еще ниже – в самой «Полине».

Сейчас я жалею, что не напился шикарного распева и надрыва тогдашней нашей богемы, не вывалялся в ее извивах до конца. В июне 1965 меня призвали в армию, как раз когда начался СМОГ. В армию я рвался за приключениями так же, как хватал за грудки швейцара, не пускающего в «Синюю птицу». А мемориальным стало для меня кафе «Аэлита», перекроенное из бывшей общепитовской столовки, стоявшее на Оружейном. Переулок тянулся от площади Маяковского, на которой у Памятника орали СМОГисты свои стихи, от задника ресторана «София» сначала до угла с Каляевкой, потом упирался в Садовое Кольцо у театра кукол Образцова. «Аэлита» притаилась на Оружейном отрезке: угол Каляевки -- Садовое Кольцо. И вошло в московскую историю теперь это кафе именно во дворике рядом с высоченным, имперской постройки серым домом с башенкой на крыше, в котором жила в 1945-м моя мама, и где к ней приходил на свидание мой отец. Отца еще в 1930-х и арестовали в первый раз рядом с Оружейным. А я в 1970-80-е годы жил в коммунальной комнатухе дома на седьмом этаже тоже по Оружейному – в угловом здании его с улицей Фадеева, перед Каляевкой. На первом этаже нашего дома был Главлит, а во дворе – Оружейные бани, где парились и пили потом пиво популярные советские хоккеисты…

В те 1960-е годы в Совке все-все распахивалось, как потом было лишь в 1990-е. И так везло мне на связи, знакомства, дружбу, перспективы Литературы, вообще – Искусства, что я, нахал, решил, будто бы и в унылых-унылых рядах Советской армии не соскучусь. Что ж, не грустил и там, разворошил еще более вихревые для себя приключения, события, едва не погибнув. Но теперь-то, и когда у меня издано более двадцати книг, ясно, что сокровище, творческое "полнолуние" осталось в «аэлитах» и в охрипших глотках моих товарищей, надрывавшихся на площади Маяковского у памятника поэту.

Ведь, например, однажды, когда ехал я с Ленинско-Воробьевых гор в метро после литстудии возбужденный, доказывая, почти крича что-то через грохот подземки приятелю, меня пригласили сниматься в кино. Это даже очень запросто бывает. Ко мне в вагоне пригляделся и подошел помощник режиссера А.Файнциммера, уже снявшего "Котовского", "Константина Заслонова", "Овода" и собиравшего труппу для съемок кинофильма «Бронепоезд 14-69». Помреж пригласил меня на эпизодическую роль юнкера. Собирались экранизировать эту одноименную повесть Всеволода Иванова о гражданской войне. И был Мосфильм, где в костюмерной мне выдали мягонько-фланелевую благородно-оливкового цвета юнкерскую гимнастерку с косым воротом, погонами, ремень, фуражку с ремешком. Потом в гримерке подчернили глазки-брови. И я сидел в очереди в фотостудию на ФОТОПРОБЫ с актерами, которых видел только на экранах. И на фотопробах перед объективом Мосфильмовых асов я «делал лицо» в разных самых настроениях и настроях.

В труппу уже вошли на главные роли О.Стриженов и Б.Андреев, и сниматься в «экспедиции» мы должны были в степях под Туапсе… И надо же, что именно в сие время помер писатель В.Иванов, а его вдова сильно в чем-то заругалась с Файнциммером по тексту сценария как уже хозяйка наследия мужа. Проект закрыли, труппу распустили. Но и то, как сейчас тоже думаю, было для меня удачей. Попади я, хотя и юнкерски-эпизодически, в ту НАСТОЯЩУЮ БОГЕМУ, уж мне б, возможно, никогда не пришлось бы вылезти из ее кругов по воде, то есть по портвейну-коньяку.

Леня Губанов относился ко мне серьезно. Однажды он зачем-то отправился ко мне домой на Бутырский Хутор издалека из своих пенатов у станции метро "Аэропорт". Дома не застал, и моя мама пояснила Лене, что я могу быть в первом подъезде нашего дома у друга Сашки Н., хотя и ошиблась. Губанов пошел туда и представился в дверях Сашкиным родителям именно так цезарски, как делал всегда, что стало легендарным: «Леонид Губанов – поэт».

Нет уж давно Лени, надорвавшегося в полном соответствии с судьбой такого же «дервиша» В.Хлебникова, как нет с тех же пор и Шленского Володи, и других моих товарищей, пытавшихся прорваться через мутно-кровавую дрянь Совка.

Вон ведь как в нашем поколении. Сашка Н., хотя потом и студент-троечник финансового вуза, прорывался к своей блистающей звезде уже в 1990-е годы. И он стал гендиректором одного из крупнейших российских международных холдингов, миллионером. И заимел четырехэтажный дом под Москвой и квартиру с потолками, расписанными так же, как у венецианских дожей, у Смоленки рядом с МИДом, и еще -- хаты в Испании у моря, в Германии, Болгарии. Но надорвался Сашка инсультом и раком, которым обделял художников Губанов. Недавно мы обедали с Сашей в его ресторане, «пенсионерски» содержащимся им в центре Москвы, и он небрежно, как и положено людям, умеющим принимать любой удар, сказал:

-- Впустую прошла жизнь.

-- Нет! -- сказал я на провокаторский этот его заход тогда, повторяю и теперь: -- Нет.

Мы останемся здесь навсегда только одним тем, что ПРОРЫВАЛИСЬ.

Россия, Москва, 26 сентября/9 октября 2009, преставление святого Апостола и Евангелиста Иоанна Богослова

(Окончание на следующих стр.)


В.Батшев “Губанов"

Я вспоминаю его, и захлебываюсь потоком метафор, образов, олицетворений.

Почему в одной из литературных студий московского Дворца пионеров его не любили?

Наверное, потому, что выпадал из общего хора этот мальчик, который в 14 лет написал, как девочки во дворе играют в «Классы», но приходят «угрюмые рабочие и ломом разобьют рисунки», а потом «на синих спинах самосвалов осколки детства увезут».

Кроме прекрасной аллитерации, откуда у него в том возрасте эта неприязнь к классу-гегемону? Ведь он рос в рабочей среде – отец – инженер, брат – на заводе. Но мать – в ОВИРе.

Не отсюда ли, не от семьи ли и пошел этот протест?

Через год его выгнали из школы, он поступил в вечернюю художественную. Была и такая школа. Он рисовал, но поэзия оказалась сильнее, и в 17 лет он написал поэму «Полина», которая сразу же стала известна и мгновенно выбросила его в первый ряд тогдашних молодых.

«Полина! Полынья моя!» – кричал он, стремясь в эту полынью, в эту придуманную алитерированную женщину, которая и «полонила меня палитрой» и именно отсюда те двенадцать строк, которые выбрал Сергей Дрофенко, тогдашний зав отделом поэзии «Юности».

Поэму, по словам Губанова, ему передал Евтушенко, удивленный появлением юного гения.

Дрофенко выбрал («Юность» № 6, 1964):

Холст 37 на 37.
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
И не от праздности совсем.

Когда изжогой мучит дело,
И тянут краски теплой плотью,
уходим в ночь от жен и денег
На полнолуние полотен.

Да, мазать мир! Да, кровью вен!
Забыть измены, сны, обеты,
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта.

Кроме публикации в «Пионерской правде» да в сборнике стихов «питомцев» дворца пионеров, это – единственная прижизненная публикация Леонида Губанова (1946-1983) в СССР.

Когда сегодня недолгий смогист Алейников пытается присвоить себе создание СМОГа, напрашивается вопрос: «Это с каких пор провинциалы-лимитчики, приехавшие штурмовать столицу, организовывали в ней литературное общество из москвичей?»

В то же время творчество Губанова буквально пошло по рукам, и здесь не каламбур, а именно – его разворовывали, цитировали в своих произведениях, не брезговали явным плагиатом. Даже очень известные поэты.

Его системой образов пытались воспользоваться эпигоны, но быстро стихали – не хватало губановского запала, выплеска, выкрика, отчаянья.

Эпигоны обычно берегут здоровье.

Губанов не берег ни стихов, ни себя.

Он пил, гулял, шатался по стране, опускался на дно и вновь поднимался, менял жен и друзей. Его не печатали, сажали в сумасшедшие дома, били, терроризировали дома.

А он все время писал, утверждая свою собственную поэтику, не похожую ни на чью другую. Ему мешали падежи, и он плевал на них, ему мешали ритмы, и он придумывал новые -- тогда и рождались поразительные строки, которые и через много лет звучат:

Красные деревья – громче, чем бинты
Певчие евреи – пешие беды.

Но почему, почему, хочется спросить, как такое может, вообще, быть?

Может, может, потому что красные осенние деревья тоскливы, как и больничные бинты. И также в осенней тоске хочется кричать, будто от боли.

Губанов – поэт ощущений.

«В атаку идет анекдотов слепая пехота!»

Как точно замечено – слепая, потому что анекдот не видит цели, он идет в наступление, как в темноте, как слепой.

И обращение к Пушкину. Нет, не к Пушкину, а к Дантесу – парафраз Маяковского, но как он переворачивает «великосветского шкоду»:

Что же сделали вы, сукин сын Дантес,
На атасе у притихшей реки?
Я отбросил пистолет, как протез,
У которого растут синяки…

(Журнал «МОСТЫ» №22. Владимир Батшев. СМОГ: поколение с перебитыми ногами. Записки старых лет. http://www.le-online.org/index.php?option=com_wrapper&Itemid=68)

+ + +
Леонид Губанов

Поэма «ПОЛИНА»

Полина! Полынья моя!
Когда снег любит, значит, лепит,
а я, как плавающий лебедь,
в тебе, не любящей меня.

Полина! Полынья моя!
Ты с глупым лебедем свыкаешься
и невдомек тебе печаль моя –
что ты смеркаешься, смыкаешься,
когда я бьюсь о лед молчания.

Снег сыплет то муко´й, то му´кой,
снег видит – как чернеет лес,
как лебеди, раскинув руки,
с насиженных слетают мест.

Вот только охнут бабы в шали,
дыхнут морозиком нечаянно,
качать второму полушарию
комочки белого отчаянья.

И вот над матерьми и женами,
как над материками желтыми,
летят, курлычут, горем корчатся
за теплые моря в край творчества.

Мы все вас покидаем, бабы,
как Русь, сулящую морозы,
и пусть горят в глазах березы, –
мы все вас покидаем, бабы.

Мы – лебеди, и нам пора
к перу, к перронам, к переменам.
Не надо завтра пельмени,
я улетаю в двадцать два.
Ведь перед красным лесом венам
плевать на совесть топора.

Когда дороги остывают,
пророчат вороны семь бед,
планета дышит островами
необитаемых сердец!

Забыв о кошельках и бабах,
ждут руки на висках Уфы,
как рухнут мысли в девять баллов
на робкий, ветхий плот строфы.

Душа моя – ты таль и опаль.
Двор проходной для боли жаждой.
Но если проститутка кашляет,
ты содрогаешься, как окрик.

Но все же ты тепла и зелена
и рифмой здорово подкована.
Я сплю рассеянным Есениным,
всю Русь сложив себе под голову.

Давно друзей не навещаю я –
все некогда: снега, дела...
Горят картины Верещагина
и пеплом ухают в диван.

А где-то с криком непогашенным,
под хохот и аплодисменты,
в пролет судьбы уходит Гаршин,
разбившись мордой о бессмертье.

Так валят лес, не веря лету.
Так, проклиная баб и быт,
опушками без ягод слепнут
запущенные верой лбы.

Так начинают верить небу
продажных глаз, сгоревших цифр,
так опускаются до НЭПа
талантливые подлецы.

А их уводят потаскухи
и потасовка бед и войн.
Их губы сухо тянут суки,
планета, вон их! Ветер – вон!

При них мы сами есть товар,
при них мы никогда не сыты.
Мы убиваем свой талант,
как Грозный собственного сына.

Но и тогда, чтоб были шелковыми,
чтоб не могли ступить на шаг,
за нами смотрят Балашовы
с душой сапожного ножа.

Да! Нас, опухших и подраненных,
дымящих, терпких, как супы,
вновь распинают на подрамниках
незамалеванной судьбы.

Холст 37 на 37,
такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
и не от праздности совсем.

Мы сеятели. Дождь повеет,
в сад занесет, где лебеда,
где плачет летний Левитан, –
Русь понимают лишь евреи.

Ты – лебедь. Лунь. Свята, елейна,
но нас с тобой, как первый яд,
ждут острова Святой Елены
и ссылки в собственное – я!

О, нам не раз еще потеть
и, телом мысли упиваясь,
просить планету дать патент
на чью-то злую гениальность!

Я – Бонапарт. Я – март. Я плачу
за морем, как за мужиком,
и на очах у черных прачек
давлюсь холодным мышьяком.

Господь! Спаси меня, помилуй!
Ну что я вам такого сделал?
Уходит из души полмира,
душа уходит в чье-то тело.

И вот уже велик, как снег,
тот обладатель.
Не беспокоясь о весне,
он опадает.

Но он богат, но он – базар,
где продают чужие судьбы.
Его зовут месье Бальзак,
и с ним не шутят.

С его пером давно уж сладу нет,
сто лет его не унимали.
Ах, слава, слава – баба слабая,
какие вас умы не мяли?..

Долой ваш суд, моя посредственность,
не прячьтесь в воротник, бездарность.
Как! Вы не можете без дамы?
На кой мне черт твоя наследственность?!

Когда мы сердце ушибаем,
где мысли лезут, словно поросль,
нас душат бабы, душат бабы –
тоска, измена, ложь и подлость!

Века, они нам карты путают,
их руки крепче, чем решетки,
и мы уходим, словно путники,
в отчаянье и отрешенность.

Мы затухаем и не сетуем,
что в душу лезут с кочергою.
Как ветлы над промокшей Сетунью,
шумят подолы Гончаровых.

Ах, бабы, бабы, век отпущен вам.
Сперва на бал, сперва вы ягодка.
За вашу грудь убили Пушкина.
Сидела б, баба, ты на якоре.

А-у! Есенину влистившая
глазами в масть, губами клевыми,
ты обнимаешь перестывшего
за не познавших, но влюбленных.

Тебе, не любящей одних,
его, как мальчика, швырять.
Да, до последней западни.
Да, до последнего шнура!..

О, если б знали вы, мадонны,
что к Рафаэлю шли на Пасху,
что гении сидят, как вдовы,
оплакивая страсть напрасную.

Что гении себя не балуют,
что почерк их ночами точится.
Что издеваются над бабами,
когда не в силах бросить творчество!

Когда изжогой мучит дело,
и тянут краски теплой плотью,
уходят в ночь от жен и денег
на полнолуние полотен.

Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты.
И умирать из века в век
на голубых руках мольберта!

Полина! Полоня меня
палитрой разума и радости,
ты прячешь плечики, как радуга,
и на стихи, как дождь, пеняешь.

Но лишь наклонишься ты маком,
губами мне в лицо опав,
я сам, как сад, иду насмарку,
и мне до боли жалко баб!..

Январь 1964

(Источник с сайта "Леонид Губанов" -- http://gubanov.yarus.aspu.ru/?id=82)

Эта статья опубликована на сайте МЕЧ и ТРОСТЬ
  http://archive.archive.apologetika.eu/

URL этой статьи:
  http://archive.archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1559